Библиотека java книг - на главную
Авторов: 46444
Книг: 115200
Поиск по сайту:
Войти
Логин:

Пароль:

регистрация  :  забыли пароль?
 
Жанры:
 


     Реклама:     
     

Читать онлайн книгу «Время полдень. Место действия» » стр. 15

    
размер шрифта:AAA

— А ты говорил, что едины, что нам предстоит одно…
— Я лгал, заблуждался… Все это не так!
— Но это так, я же знаю.
— Вздор, что за вздор! — смеялся он визгливо и с кашлем. — Думаешь, что мы можем быть вместе? Жить под единой крышей? Иметь детей?.. Ты об этом мечтаешь?.. Так вот, мы не можем быть вместе! Не можем жить под единой крышей! Не можем иметь детей!
— Почему?
— Потому, что я скоро исчезну, а тебе предстоит продолжать. Разные в жизни задачи!.. Твой румянец, твой радостный лепет, твое упование на счастливый конец — все это кажется мне глупым и оскорбительным! Я все это видел, поверь, и не хочу начинать сначала. Моя жена, с ее умом, красотой, с которыми тебе не сравниться, вот она меня поняла! Она от меня ушла! Дала вздохнуть напоследок! Не мучила меня суетной глупостью!.. Если видишь, что мне с тобой тяжело… что я тобой тягощусь… Если есть в тебе хоть капля понимания… Уходи! Исчезни!
Он гнал ее своим криком и ненавистью. И она, ослепнув от этого крика, усиленного гулом и скрежетом, побежала, спотыкаясь и путаясь, а крик ее нагонял, колотил болтами в затылок. У входа ей поднялся навстречу человек в перепачканной робе. Дунул в тонкую медную трубку. И станция откликнулась огнем и ревом, изгоняя ее из врат.
Ковригин, измученный и потрясенный, выбрался медленно следом. Наткнулся на промерзший пустой автобус со спящим шофером. Улегся, забываясь, на клеенчатое ледяное сиденье с вырезанным именем «Галя».
Ковригин спал, скорчившись на сиденье, слыша сквозь сон, как заводили автобус, перегоняли куда-то, как он наполнялся людьми. Кто-то тяжелый и тучный опустился рядом, притиснув его к железной бортовине. Борясь с усталостью, с ледяным жжением сквозь плащ, он с мукой просыпался, оглядывался. Было утро. Автобус мчал по мокрой бетонке сквозь сырой лес. И в нем гомонила сменная вахта нефтяников.
— Гаврилыч, а Гаврилыч, что у тебя голова-то в пуху?
— Да это его за вчерашнее баба щипала.
— У нее небось с его головы перина уже набралась. А, Гаврилыч?
— У него Митрофановна — женщина строгая, твердая. Он ее специально с Татарии вывез. У нее язык наподобие победитового долота. Можно в скважину спускать для скоростного бурения.
— Гаврилыч, давай ее к нам, на четвертую буровую, на твердые грунты!
— Не, она не пойдет. Она вчера у Гаврилыча в голове пятую скважину в кусте заложила. Все нефть ищет, а у него, где ни пробурит, все вино!
— О-го-го! А-га-га!..
Они смеялись так, что трясся автобус. Молодые, малиноволицые, в плотных, домашней вязки свитерах и брезентовых робах. Пихались под бока, ерзали, стискивая Ковригина.
«Куда-то еду… Куда-то везут… И опять против воли… Только бы не пришлось говорить, только бы не спросили… А упасть бы под какой-нибудь куст, глазами в мокроту и колючки… Забиться бы в нору по-звериному… Так нет же, опять спасители сыщутся! Станут кольями из норы выбивать!..»
Он чувствовал, как отделен от людей незащищенным страданием. А они, не видя его обнаженности, трут его своими железами, своими румянцами и щетинами. И он закрывал глаза от мучения…
Замелькали сквозь сосны серебристые, невесомые цилиндры. Потянулись сквозь вырубки трубы. Насосы-качалки колыхали своими клювами. Автобус свернул с бетонки, погружаясь в расчерченные квадраты месторождения. Остановился у буровой, разметавшей взрывом тайгу.
Бурильщики высыпали, гурьбой направились к красным вагончикам, махая сменной вахте, крутившейся среди дизелей. А Ковригин шарахнулся, ускользая от взглядов, скрываясь в кустах.
Месторождение — волнистые брусничники и черничники, чешуйчатое красное мелколесье. Рассекли прямыми ударами, испахали крест-накрест. Засеяли стальными семенами, и они сквозь зеленые мхи проросли высоковольтными мачтами, блюдцами ретрансляторов, гроздьями насосных станций, сияющими пузырями нефтехранилищ.
«Забиться под куст, исчезнуть, чтоб не искали… Чтоб не мучили, не спасали… Чтоб и я никого не мучил… Перед всеми чист, свят и белую рубаху надел…»
Ковригин спотыкался, кружил по просекам, путаясь в обрывках тросов, увязая в рытвинах, утыкаясь в насосы, качалки, в будки трансформаторов. Он не видел людей и казался себе единственным, пойманным в гигантскую клетку. И только деревья и ягоды бились вместе с ним в западне.
Он остановился, изможденный. Болотная лужа чернела в налете радужной пленки. Из обрезка подземной трубы разноцветно, с тихим шипением, брызгала вода. Сиреневый цветок иван-чая качал мокрой листвой. Ковригин застыл, чувствуя дрожание недр.
«Сроки мои сочтены, а не готов, не прибран… Кто меня приберет и отправит?» — думал он робко, стремясь победить свою панику, остановить свое разрушение.
Приблизился к луже и теплой рукой зачерпнул красно-синий тончайший шелк расплывшейся нефти. Смотрел, как текут по ладони цветные разводы жизни, безгласной, безмолвной, падают неуловимо сквозь пальцы.
«Может, этим я стану?»
Подошел к трубе, окунул кисть в шуршащий водомет, поразившись его теплотой и жемчужностью, термальными подземными запахами, недавним пребыванием в нагретой сердцевине земли. А теперь вода орошала ему брови и губы и о чем-то звенела. О невнятной, недоступной пониманию жизни была ее молвь.
«Или ею, безымянной?»
Влажный цветок кипрея чуть качался под ветром, в Ковригин старался понять, где лицо у него, где глаза. Но кипрей смотрел на него десятком маленьких лиц, не замечая его.
«Или им… Или ягодой клюквой…»
Но не было веры и знания. И страшен был сам переход, само погружение в землю. Там, в глубине, шла страшная игра и работа. Насосы из водяных горизонтов выхватывали воду и, сжав ее, рушили в пласт, нацелив в нефтяные скопления. Взрывались водяные шары. Били в нефтяные зароды. Срывали их с крепей, сминая в комки. Подгоняли под щупальца скважин. И те выпивали их жадно, ввергая в движение по трассам. Недра пузырились и пучились, в них не было тишины и покоя.
И он стоял потрясенный, без веры, без знания, трогал цветок иван-чая.
Ночью на станции приложили к его уху раструб и сквозь грохот сказали негромкое, ясное слово. О его конце. И он был застигнут врасплох. Выкрикивал что-то ужасное, что-то позорное, о чем вспоминать невозможно.
«Да что же, в самом-то деле? Будто раньше не думал?
Под пулями так не боялся. Будто не верил, не знал… Да, не знал и не верил. Был глух, иные звучания… А тут — столь ясно и тихо, сквозь все грохотания…»
С отвращением подумал о возвращении в Москву, о докторах и больницах. И возникла неясная, сладко-больная мысль: исчезнуть, как зверь или птица, чтоб следов не нашли. Проделать остаток пути на последнем остатке жизни к той заполярной черте, где воды, и синие тундры, и блуждание льдов в горизонтах.
«Как глухарь… Как волк… Как осетр… Без глаз посторонних».
От этой мысли, от образа птиц и зверей возникла надежда. Он шел через ломаный лес, неся в себе эту надежду.
Его вывело опять к буровой. Она чернела в дожде, окутанная гарью. На помосте под брезентом сотрясались моторы. Бригада, свинченная с буровой в железное топотание, давила сапогами сочные потоки из скважины.
Ковригин смотрел на них, узнавая недавних, из автобуса. Но не было веселья, румянцев, а ходили желваки и жилы, воспаленно светились глаза.
— Эй, что встал! Сторонись! — крикнули у него за спиной. Малый в робе, надрываясь, проволок металлический трос.

Неизреченное слово

«Лететь, не лететь? Ну, лететь, не лететь?.. Сунуться вслед за вахтой, за их полушубками. За шапками, за хохочущим Бузылем, несущим в коробке полуудавленного зайца, попавшего в стальную петлю. Полчаса в ледяной скорлупе, прижавшись к дрожащим шпангоутам, в грохотании, глядя, как тундра краснеет от солнца и заячье ухо торчит. И Иртыш, белым серпом врезанный в тундру, и янтарная россыпь поселка среди синего острова елей. Прямо с мороза войти к жене. Ледяные распухшие руки — на ее горячий затылок. И она снимает с меня мохнатую шапку, расстегивает пуговицы полушубка…»
Вертолет дрожал в свисте винтов, секущих перьями воздух, сметающих острую пургу с ободранных елей. Волнистый столб снега поднялся в зеленое небо, затуманил низкое солнце, иглу буровой, засасывая в себя вертолет. Машина взмыла упруго, косо понеслась, уменьшаясь. Сверкнула, как капля, обращаясь в точку.
«Ну вот и остался… А ведь лучше б лететь…» — думал Малахов, вслушиваясь в ровный гул дизелей. Буровая коснулась солнца. Фермы покраснели, распухли. Казалось, сталь, размягчившись, согнется надвое.
— Эх, надо было лететь! — сказал он мастеру Саркисину, топтавшемуся тут же. — Чего я раздумывал?
— Завтра улетишь, не волнуйся. Днем больше, днем меньше… Да к вечеру здесь вездеход пройдет. Гаврюха с седьмой буровой будет домой пробираться. С вездеходом поедешь…
— Верно.
— Пойдем-ка к Андрюше. Он что-то к себе зазывал. Прощальное угощенье готовит.
Малахов взглянул в небо. Там летело огромное облако, как бегущий огненный заяц.
Геолог Андрей Самарин сидел в натопленном жарко балке, на застеленной кровати. В лисьей пушистой шапке, красивый, тонколицый. Отвороты его черного полушубка кудрявились белой овчиной. Бурильщик Котяра, в замасленном ватнике, чистил самаринский карабин, проливая капельки масла. Поддакивал самаринским шуточкам, глядел на него с обожанием. На столе возвышалась бутылка заморского виски. На полу лежал огромный глухарь, лиловый до черного блеска, с заплатами алых бровей. Крылья были распахнуты, словно тугие вороненые рессоры. И от него шел могучий аромат птичьей убитой жизни, леса, крови и выстрела.
— Не улетел, Петрусь? И чудесно! — обрадовался вошедшим Самарин. — И куда торопиться? Расстаться всегда успеем. А когда еще встретимся?.. Ты послезавтра исчезнешь. Я — через две недели. А Марик — к весне… А все-таки мы здесь сдружились, сошлись. Пир закатим. Вот мой подарок обществу!..
— Хорош глухарище! — восхищенно сказал Саркисин, осторожно трогая птицу. — Когда же ты его?
— Да только что! Не успел отойти. Буровая была видна. Да тут и второй где-то был. Вертолет спугнул. А ну, Котяра, покажи трофей!
Котяра отложил ярко начищенный карабин. Подскочил к косачу и, приподняв руками за крылья, а зубами за пернатую шею, закрыв им себе грудь до пояса, заскакал, заскулил, поднося добычу Самарину.
— Ну, ну, Стрелка, умеешь! — потрепал Самарин Котяру по загривку. — Лучше пойди ощипи, да выпотроши, да испеки его, что ли, на кухне. А мы тут пока побеседуем, стол накроем.
— Слушай, Андрюшка, — сказал Саркисин. — Да что мы тут будем, в балке-то! Пошли под елку. Там и зажарим. Все-таки природа. Это больше запомнится.
— Да холодно.
— Ну что ты, холодно! Дров натаскаем, кострище разложим… Скажи, Котяра!
— Вольнее, вольнее, — хохотнул Котяра, поглядывая на заморскую бутыль, на Самарина, за которым ходил как тень, обожая его голос, лицо.
— Ну что, Петрусь, под звезды?
— Согласен, — кивнул Малахов.
Поднялись шумно и молодо. И, выходя из балка, Малахов заметил на полу капельки ружейного масла и крови.
Они выбрали одинокую ель у края болота. Котяра кинул на снег глухаря, неуклюже затанцевал, затоптался, вминая снег, проламывая наст для костровища. Самарин кинул тулуп, выложил на него бутыль, хромированные рюмочки, охотничий нож с инкрустациями. Саркисин обрубал топором сухие, звонкие лапы. Звякало железо. Отражало зарю. Буровая чернела на гаснущей зелени. И убитый глухарь медленно утопал, прожигая теплом свежий наст.
Малахову казалось: там, в глубине, в каменном мешке аргелита, другой огромный глухарь заполнил подземные емкости черной невидимой жизнью. К нему рвется долото победита, кроша костяную твердь. И в клекоте, плеске взорвется в небо, распоров снега, гигантское перо глухаря. Вспыхнет факел, как бровь. Но пока первобытная птица дремлет в яйце аргелита. А они топчутся над ней — их смех, голоса, дыхание.
— Котяра, вон там елка распилена! Для бани-то брали… Пойди притащи! Для костра вот так хватит! — командовал Самарин, весело, бодро взглядывая. — Иди, Петрусь, посиди. Посиди на дорожку…
Костер хрустел, стискивал огонь острым колючим комом. Будто красный лес свернулся в клубок, грыз сам себя. Пламя проедало темные ребра, тонко сочилось. Котяра отдирал от глухаря черные щепы перьев.
— Жаль, что разъедемся, — говорил Саркисин, уставясь в костер чернильными точками. — Как уж тебе, Андрюшка, не знаю, а мне жаль. Я, понимаешь, сроднился. Столько переговорили… Даже больно, правда?
— Да не умираем же! — рассмеялся Самарин. — Будешь в Москве, заходи. Встречу как родного.
— Э, нет! Там-то все по-другому… Это вот тут мы одно, в чащобе. А там мы разные люди. Ты профессорский сын, у тебя вон диссертация на подходе, свои знакомства. Ну, а я что? Был и остался полумастер. О чем ты со мной будешь говорить? Это тут я тебе собеседник, а там?..
— Да ну, перестань! Как не стыдно!.. Любишь ты самоуничижаться… Приезжай, встречу от сердца. Везде своя прелесть. Тут — своя. В Москве — своя… А соскучился я, братцы мои, по Москве!
— Счастливая у тебя натура. Везде ты прелесть находишь. Тебя, наверное, и любят за это. За то, что везде тебе прелесть. Тебе и глухарь за это на голову сел.
— Эй, Котяра! — повернулся Самарин. — Ты петуха-то почище. Да потом опали…
— Вав! — отозвался Котяра. — Есть, ваша честь!
Глухарь, голый, составленный из мускулистых бугров, колыхался на ладонях Котяры. Тот оттягивал петушиную шею, ногу с растопыренными пальцами. Подносил глухаря к огню. Птичьи бока начинали лосниться. Пахло паленым пером, печеной кожей.
— Ты, Андрюшка, не поверишь, как был важен твой приезд сюда, — продолжал Саркисин. — Я тебе не льщу, говорю от сердца. Зачем тебе буду льстить, все равно ведь разъедемся. Но ты, понимаешь… Ты внес какую-то новую атмосферу, что ли. Все как-то изменились около тебя. Новые мысли, чувства. Новые настроения. А то ведь всех засосало в топях-то этих. Сам знаешь, дичь, глухота… Да нет, не отмахивайся! Это я тебе перед отъездом твоим говорю, потому что мне жаль. Вот от этого…
— Да ну, Марик! Ну станем писать друг другу… Встречаться. Самолетами ведь очень просто! — ответил Самарин благодарно.
— Самолетами-то просто, только этого ведь не будет. С глаз долой — из сердца вон. Да это и ничего. Не вечно же тебе с нами нянчиться. Ты свое дело сделал, дал толчок. И все мы тебе благодарны. Вот Котяра, знаешь как он будет тосковать! Если б не ты, он бы пропал. Точно тебе говорю. Он уже пить начинал. А что делать? Сначала в трясине полмесяца пуп рви, а потом весь куш полумесячный просаживай. Так ведь, Котяра? Начинал закладывать? Крепко? Только Манюшкин, дружок-то твой, так и кончился. И тебе бы за ним, кабы не Андрюшка. Он же тебя в спектакль привлек, в вечернюю школу заставил идти. Глядишь, через годик окончишь. А там и техникум. А там и институт. А там диссертация. И будет наш Котяра всемирно известным ученым, как твой отец, а, Андрюшка?.. Ну шучу, шучу! Котяра шутки понимает. А что спас ты его, это правда. Он и сам это чувствует. Готов за тебя в прорубь. А, Котяра?..
— Уж и в прорубь! — смущенно ухмыльнулся Котяра, преданно глядя на Самарина. — В проруби холодно.
— Ну, а я? — продолжал Саркисин. — Да ты сам не знаешь, какое ты на меня влияние оказал. Не специально, нет. А просто всем своим обликом, что ли… Даже лицом своим, выражением глаз. И как одеваешься, как к людям подходишь… Ну ты ничего, ничего, выслушай! Я тебе в любви признаюсь, и ты потерпи. Ты же знаешь мою историю. Знаешь, каким озлобленным был. Да и теперь во многом, но не так, не так, как раньше… С моим-то жизненным опытом, со всеми моими неудачами кто хочешь озлобится. Бывали такие минуты, когда думаешь: все бы к черту взорвал! Все кругом дряни, гады!.. Но это тогда, не теперь. Ты меня смягчил, что ли… Вот и музыку любишь. Я ведь тоже стараюсь. Я еще ее, понимаешь, не до конца… Джаз люблю, песни советских композиторов, а сложную, классику, все-таки не слишком. Но научусь, научусь! Вчера Генделя слушал, забыл какую симфонию… У тебя культура. Ты настоящий интеллигент, не какой-нибудь там замначальника по кадрам Трюфилин, который из себя интеллигента корчит. У тебя культура высокая. Тебя учили, тебе отец дал образование. Сам же рассказывал: домой учителя приходили, по-немецки, по-английски. Вот ты и получился такой. А я от тебя хоть немного… Вот музыку учусь понимать…
— Все пластинки тебе оставлю, — сказал Самарин. — Да ты прямо мне гимн поешь…
— Спасибо за пластинки. Стану слушать. Ты же знаешь, я решил с четырнадцатой экспедицией двинуть. На Уренгой. Как там слушать-то? Это же не наш поселок. Там опять все с ноля. Колышки, палатки, в печке солярка. Тебе-то не нужно теперь в полевых условиях. Ты уж для диссертации весь полевой материал взял. Теперь академическая работа — чисто, уютно. Ты ж у нас теоретик. Тебе место в Москве, в академии, под крылом отца. Зачем тебе болота бурить? В ледовитый грунт залезать?.. Это наше дело, практическое. Ну да мы привыкли. Будем там в краткую минуточку отдыха твои труды читать. Уж ты присылай, ладно?
— Ты будто попрекаешь меня? — удивился Самарин. — За то, что я диссертацию сделал?
— Да что ты, Андрюшка, что ты! Я рад, наоборот! Рад за тебя! Ты прирожденный ученый! Потомственный! У тебя же запас эрудиции, культура. И талант, талант! У меня, например, этого нет. Я средних способностей. А у тебя культура плюс талант, вот и отдача. Что ж из того, что ты в детстве больше калорий потреблял! Не беда, и пусть, зато вот отдача… И учитель музыки домой приходил… Может, ты благодаря этой музыке свою теорию аргелитов развил! Может, ты Генделя слушал и все эти земные структуры ощутил! Воображение… Такое ведь только под классику можно вообразить. А если, скажем, хором «Едут новоселы» или «Мчатся самолеты», очень хорошие песни, но если их запеть, то под них хорошо трос железный тянуть, а чтоб на тысячу метров увидеть — это только под классику. И твои пластинки в Уренгой заберу, где-нибудь поставлю, стану наши вечера вспоминать… Ну, а Вале ты что подаришь? Она ведь еще сильнее, чем я, отъезд твой переживает. Ты для нее все. Ты ей знаешь что… Ты ей подари альбом Пикассо. Она говорила, что следующий спектакль хотела в духе Пикассо оформить… Подари ей, ладно?
— Да я хотел, да… и этот альбом тоже, — ответил Самарин. — А Котяре — вот этот нож. Котяра, хочешь нож? На!..
Котяра взглянул на кривой блестящий клинок с перламутровой ручкой. Засопел благодарно, радостно. Затоптался, обжегся о пламя. Выхватил из огня огромную глухариную тушу.
— Тесачок что надо! — хмыкнул он.
Малахов смотрел на шаровидную петушиную тушу, заключенную в шар костра.
«Хорошо, хорошо, — их речи, слова… В них человечность и искренность. И недостаточность слов. И от этого неточность и боль. Но ведь это дар, чтоб душа говорила с душой, не нуждаясь в словах и мыслях. Мы просто не умеем иначе, а нуждаемся в длинных тирадах, в подспорье огня и света, яростной напряженной работы. И идем друг к другу через непонимание и косность, чтоб однажды предельно открыться друг другу».
Котяра рассек глухаря, засунул в разрез кулак, выдирая внутренности, разбрасывая их в темноту. Промелькнув над костром, они зависали на морозных кустах. Кисть у Котяры была в липкой красной перчатке. Он положил петуха на полено и рубил его топором, четвертуя, отделяя сочные кровяные куски с блестящими осколками костей. Складывал аккуратно ломти, и они лежали на бревне, как детали, из которых по желанию можно снова собрать глухаря.
— А что бы вы сказали, ребята, — снова начал Саркисин, — если бы вам дали анкету? Ну, да знаете, бумажку со всякими там вопросами, ну, как делали у нас для исследования… Или, скажем, какой-нибудь корреспондент пришел брать интервью. Дескать, вы тут романтики, землепроходцы, даже вот в такой мороз, в тайге, с глухарем. А что вот вы понимаете под словом «романтика»? Ответьте для наших читателей в самых общих словах, не включая сюда заработки и прочие там всякие вещи… Что бы вы сказали, а?
— Ты репетируешь выступление? — мягко усмехнулся Самарин. — Послушаем тебя с удовольствием.
— Ну да, я и хочу! Ты верно заметил, что репетирую. Да и доставить тебе, как ты говоришь, удовольствие. Ты ведь все делаешь с удовольствием… И вот, пока ты здесь, я и хочу. Буду вслух, а ты поправляй. Ну так вот. Возьмем, к примеру, Котяру… Котяра, можно тебя взять как пример? Он говорит, что можно… Вот он, Котяра, бурильщик первого класса, гордость всей экспедиции!.. Не смущайся, Котяра, ты заслужил. Но если спросить его, зачем он оставил Татарию и махнул сюда, на Обь, и отсюда уже наметил стрельнуть на Мангышлак, а там, голову на отсечение даю, сунется в Туркмению, в самое пекло, а потом, по моему письму, — мигом в Уренгой. Если его спросить, чего он всю жизнь так болтается, — только чуток обжился, въехал в балок, открыточки с девочками в головах прикнопил, и первые деньжонки уже появились, — так вот в этот самый момент его словно клюнут, в его, Котяры, прекрасный лоб. Девочек откнопил, билет на самолет, и с чемоданчиком, в одной рубашечке на ледяной север с приветом. Ты его спроси, какой же это его романтизм носит? На север приехал, потому что на юге жарко? На юг — потому что на севере холодно? Да нет, не поэтому! А потому, что в нем самом: в башке льдышка, а в спине сковородка. А носится, носится, отдирается вместе со своим чемоданчиком. Дичает, пока случайный случай не сведет его с таким, как вот ты, Андрюшка. И тогда хоть в спектакле начнет играть роли там всяких преступников или фашистов. Так ведь, Котяра?
— Так! — хмыкнул Котяра, суетясь над разделанным глухарем. — Ща жарить начну… Шашлык!
— Давай, жарь, Котяра! Сейчас шашлык. Потом строганина. А потом бешбармак… Ну да ладно, Котяра как романтический человек понятен. Хоть сочинение пиши!.. Теперь возьмем меня… Ну, а меня, скажи, чего носит? За деньгами? Да где мне их тратить? Для кого? Тут если туфли хорошие купить, все равно пройти негде — болото. Ну вот ты меня теперь надоумил, стану фонотеку копить. Буду тебе высылать по полсотни в месяц, а ты мне — пластинки. Конечно, если нетрудно, хоть иногда… Стало быть, не за деньги живу, а вроде бы бескорыстно… Но и дело-то это нефтяное я не больно люблю! Поверишь, нет, Андрюшка, не больно мне нравится этот трос железный из болота тянуть! Признаюсь, не люблю это дело! Я бы, может, лучше наукой занялся, и какое-нибудь там открытие, аргелиты какие-нибудь, да уж поздно сейчас. К тому же не буду у тебя хлеб отбивать… Так чего, чего я ношусь?.. А то, что тряхнуло меня однажды. Садануло, перепугало насмерть. И я помчался и с тех нор не могу остановиться. Вон Бузыль-то зайца поймал! Если бы он его из петли не в коробку, а обратно на волю, то заяц бы бедный метался как угорелый всю жизнь, пока сам себя не загнал. Так и я! Мне в обычной обстановке, с обычными людьми — в тягость! Я бы в конторе, в коллективе благородных, чистеньких да смышлененьких… дня не выжил! Мне бы из этих топей еще поглубже. А еще б лучше меня на Луну запустили, там нефть искать. Вместо накомарника — скафандр. Только вот телекамер не надо, пожалуйста, чтоб не глазели с Земли, как я отважно нефть ищу… Вот и выходит, Андрюшка, что ты среди нас единственный, кто знает, зачем живет. Ты же знаешь, зачем приехал? Диссертацию сделал — и обратно… Прогресс науки. Просто, понятно, красиво. Не то что Котяра. Или я. Или Петрусь вот Малахов, поэт, мечтатель… Ставишь цель, достигаешь. И попутно облагораживаешь среду… Поэтому мне и больно, что ты уезжаешь. Я и рад, и мне больно… Тоже противоречие, да?
Котяра уже жарил птичьи куски, пронзив их острой еловой веткой. Куски бурели, пузырились соком. Шевелились, как огромные черно-красные бусы.
Самарин смотрел в огонь. В его синих глазах блестели две золоченые ягоды.
Он держал горящую веточку с отломившейся серьгой уголька.
— Ты говоришь, цель… ставлю, достигаю… А я вот думаю, разве может быть конечная цель у жизни, которая и сама-то имеет конец? Не знаю, не знаю… Результат всегда есть, он остается, а цель исчезает бесследно, как и сами мы исчезаем… Вот ты говоришь, благоприятные условия, отец — профессор, диссертация… И все как будто с укором. Да, наверное справедливо, ибо почему я, а не, скажем, Котяра? Почему мне столько любви, с самого детства, столько тепла, сердечности, как ты говоришь, калорий, а Котяра мыкался в это время по детским домам? В самом деле, я будто с рождения попал в какой-то луч, теплый и светлый. И он ведет меня, ведет… А куда? Не знаю… Не к диссертации же, как ты говоришь… Да и что такое наша отдельная, частная цель? Каждый гонится за своим, сокровенным, а важен лишь общий для всех результат. Он один на поверхности. Он всех уравнивает: и умных, и глупых, и злых, и добрых — всех, кто принимал в нем участие. Все мы, милый, с нашими целями отживем и исчезнем, и останется от нас некий тонкий рисунок жизни, как отпечаток папоротника на камне… Меня всегда волнуют эти оттиски… Только ценой собственной жизни мог легчайший мягкий лист врезаться в твердый камень…
— Андрюшка, Андрюшка!..
Малахов смотрел в синие золотящиеся глаза Самарина. Темные ледяные снега наливались морозом, высоким звездным блеском.
Костер был малой областью жизни, стиснутой чернотой, и Самарин своими словами будто расталкивал этот твердый, беззвучный воздух.
— Эта нефть внизу, сургутская наша нефть. Мы берем ее в оболочки, вылавливаем, выдавливаем из болота, как из губки. Кидаем нефтепроводы на запад, на восток, на юг — без конца. Котяра ее своими нежными растресканными лапищами вынимает из земли… А пойма Оби?.. Покончат с паводками, излишки воды соберут в искусственные моря и двинут на юг, в Казахстан, и там хлеба поливные! Вода несметная… Весной-то разлив был, Турково, Савино затопило… Котяра девчушек с крыши снимал… Смотрю, наш Котяра девчушками обложился, полушубком накрыл, а сам голый, дрожит… А я старуху с петухом… Отпусти, говорю, бабуся, спасайся!.. А она молчит. Так ее в амфибию и снесли, сидела с петухом на корме!.. Возьмут всю эту воду в оболочки и метнут в Казахстан. В Темиртау, на домны и блюминги. В Аральское море, а то обмелело. И главное, в оазисы хлопка… И представляете, эти снега, эти льды где-нибудь обернутся краснющим арбузом, дыней!.. Да мы эту воду кристальную — в ту же Европу, в тот же Бонн, как драгоценный русский напиток. Они там совсем обезводели. И вот водовод из России в Германию, мимо Вязьмы, Смоленска, где группа «Центр» прорывалась, где Мантейфель в танке катил, где братских могил не счесть. По всему этому — серебряная труба водовода, и обская вода ко всем их гансам и гретхенам. Как образ новейшей истории, новейшей политики!.. Я вижу, я думаю, — тут, в этих дебрях, развернется невиданная цивилизация. На нефтепластах, на газе, на океане термального кипятка… А где-нибудь в основании будут лежать истлевшие глухариные перья, угли вот этого костровища… Вот результат, вот смысл!.. А наши отдельные цели, неудачи, успехи, — их как бы и не было. Они никому не известны…
— Ах, Андрюшка, Андрюшка, — хлопал его по колену Саркисин.
Малахов слушал и видел синие, с золотыми зрачками глаза Самарина. Синее пламя костра с рыжими осыпающимися углями. Лучи и плоскости света секут темноту. Ромбы и стеклянные призмы врезаются в морозную топь. Аэродромы сковывают болота бетонной коркой. Лайнер с клювом, распушив оперение, опираясь на огненный хвост, садится. Город в радугах перекинул через застывшую Обь иллюминированные мосты. Ртутный поток движения. Огненная дрожащая хорда. И из звезд, из дымных созвездий смотрит гигантский глухарь маленькими зрачками галактик.
«Еще нерожденные люди, — думал Малахов, — дремлют в материнских утробах. Вырвутся в эту жизнь. Прочертят эти пространства усилиями, судьбами, своими временными конечными целями. И исчезнут, как мы… Неужели из сожженной нефти, из океана огня и света не вырвется новое слово, срывающее с нас оболочку непонимания и боли, открывающее нас друг для друга в беспредельной огромной любви?.. Я предчувствую, знаю: оно где-то здесь, безымянное, носится под этой елкой. Оно в косноязычии Котяры. В ревнивых речах Саркисина. В синих зрачках Самарина. Оно там, у жены, — сидит она с иголкой у лампы, штопает свои маленькие варежки. Вздрагивает, когда под окном, развалив ночь пылающими фарами, с ревом проходит колонна, продираясь к Сургуту…»
Страницы:

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40





Топ 10 за сутки:
 
в блогах
 

Отзывы:
читать все отзывы




    
 

© www.litlib.net 2009-2020г.    LitLib.net - собери свою библиотеку.