Библиотека java книг - на главную
Авторов: 46445
Книг: 115194
Поиск по сайту:
Войти
Логин:

Пароль:

регистрация  :  забыли пароль?
 
Жанры:
 


     Реклама:     
     

Читать онлайн книгу «Время полдень. Место действия» » стр. 16

    
размер шрифта:AAA

— Вроде испекся, а? Шашлычок-то? Сырой, нет? — говорил Котяра, вытаскивая из огня тяжелый шампур, отгрызая кусочек, прожевывая и прислушиваясь. — Хорош! Есть можно! Наваливайся!
Он разложил на бревне дымящиеся обугленные ломти. Самарин раскупорил виски. Налил в хромированные рюмочки стеклянистую от костра, рыже-золотистую влагу. Все потянулись и выпили залпом мгновенную жаркую горечь. Заедали дымящимся мясом.
— Ну и Котяра! Ну и шеф-повар!
— Чуток пригорело, а?
— Нет, сладко!
— Ух, горько!
— А ну плесни еще!
— Будьте здоровы!
— Живите богато!
— За твою диссертацию!
— Лишь бы нефть была…
— А виски найдется?
— А глухарятина будет?
— Котяра, бармен, налей-ка…
— Есть, ваша честь!..
Они жадно и весело допили виски. Съели глухаря, покидав в огонь розовые кости. Самарин слил из бутылки в рюмку остаток виски. Кинул бутылку в угли, и она распалась с легким звоном, как льдинка.
Котяра топтался радостно, огромный и красный от пламени. Самарин вскочил, сбил ему шапку на лоб, обхватил за шею, и они понеслись, проминая наст. Захватили за руку Саркисина, притянули за собой, втроем, обнявшись, заскакали, огибая шар света. Сдернули с места Малахова, встряхнули, стиснули крепко. И все вчетвером, выкрикивая, высвистывая, понеслись, вытанцовывая, подбрасывая ноги.
— Дави, дави!
— Чтобы нефть была!
— Да фонтан вдарил!
— Еще шибче!
— Рюмочку не пролей!
В молодых головах вспыхивало от хмеля и радости. Между ними металось огромное костровище. Они прыгали над костром, комом проносясь над ветреным пламенем. Озарялись, обжигались на миг. Хватали головни и с криком метали вверх. Угли с тихим ревом взмывали, вычерчивая рыже-голубые дуги. Падали с шипением в снег.
Малахов, вырываясь на секунду из света, видел над собой блеск звезд, полет головни. А там, глубоко, подошвами подшитых валенок чувствовал нефтяной горизонт, к которому шел турбобур. А тут, между толщью нефти и звезд, — тончайшая пленка жизни. Их тела и движения. Хохот, скачки, дыхание. Волна горячего света.
«Хорошо, так и надо… Братство по жизни!..»
Самарин поднял рюмку:
— Котяра, ну? Сядешь в костер — тебе! А то никому… Десять секунд, и тебе! Заключаю пари! Новый аттракцион!.. Десять секунд в костре, или что такое Котяра! Ну!..
Котяра, гримасничая, сел на снег. Ломтями наста натер ягодицы. Приложил к ним два толстых обледенелых комка и сел на угли. Скороговоркой досчитал до десяти. Вскочил, как ни в чем не бывало, сбивая с ватных штанов тающий, дымный снег.
— Ай да Котяра! — хохотал Самарин, выливая ему в рот рюмку.
— Ай да Котяра! — гоготал Саркисин, приседая, хлопая себя руками по бедрам. — Ну, насмешил! И ты молодец, Андрюшка! Аттракциончик придумал… Как в пьесе… С богатым купцом… Сам на самолет, и ту-ту, а нам на память — последнюю сценку прощания! Чтоб запомнили тебя. Да, Котяра? Вкусно? Не спекся? А за Андрюшку и без штанов бы в угли? Ведь это же роль, роль! Запомни, будешь представлять. Скажешь, меня один благородный человек научил!
— Да что ты, Марик? — растерянно улыбался Самарин. — Это же шутка, а ты так принял.
— Ну, конечно, шуточка, а я ее по-дурацки воспринял! Такая маленькая веселая шуточка. Ты такой шутник. У тебя так тонко, благородно выходит. Нам всем с тобой так весело, так радостно за тебя, за твои успехи. Спасибо, что прибыл к нам, осчастливил… Мне вот про Генделя рассказал, а Валечке нашей альбомчик подаришь про Пикассо, а Котяре лишний глоточек виски уступил!.. Но только я тебе скажу: напрасно ты такой сюда заявился, напрасно! Не должен был ты сюда заявляться!
— Зачем ты мне все это говоришь? — бледнея, сказал Самарин.
— По дружбе, Андрюшка, по дружбе! — тонко насмехался Саркисин. — Мы же друзья, да? По гроб жизни? Хоть больше никогда не увидимся… Так это я тебе свои дружеские мысли высказываю! Чтоб ты понял: не нужно нам твое благородство и даже вредно! И чем скорей ты уедешь, тем лучше! Я ведь твою фонотеку-то, знаешь что? Я ведь ее поколю, пластиночки твои под вездеход покидаю! Мне другая музыка нравится! Котярины песенки до того, как он тебя увидал! Вот ты уедешь, а он опять запоет. Он за спиртик опять возьмется. Виски-то нету, кончились! Он бы и рад за ними в костер, но вот беда, — кончились! Ну ничего, он и спиртиком северным будет утешен, как Колька Манюшкин, до конца! А Валюшка альбомчик твой сохранит. Она — сохранит! Конечно, погорюет и за нормировщика Генку Стрелкина выйдет. Не за профессорского же сынка! Для него профессорские дочки готовы. А альбомчик твой сохранит, как мечту, если, конечно, Генка не вырвет и не спалит. Он ведь, Генка, Пикассо не уважает. Галиматья какая-то! Не помогает ни жить, ни работать!
— Зачем ты мне это все? За что?.. — тихо сказал Самарин.
— А из зависти, Андрюшка, из зависти! — взвился с тонким смехом Саркисин. — Ты добрый, а я ничтожный, признаюсь! Завидую тебе. И вообще, и вообще!.. Вообще-то я тебя ненавижу!..
Он умолк, стало тихо. Было слышно, как звенят, распадаясь, угли. Тает снег вокруг костровища. Урчит буровая, невидимая под морозными звездами.
Малахов смотрел на выжженный пламенем круг. На талую, усыпанную пеплом землю с ворохом красных углей. И ему казалось: в это место врезался, выпав из неба, аппарат сложнейшей конструкции. Разбился в страшном ударе, обернувшись грудой углей. Малый дефект конструкции. Ничтожный просчет и промах. И вот катастрофа.
— Андрюшка, — начал тихо Саркисин. — Андрюшка… Что я такое сейчас?.. Я ведь не это хотел… Совсем другое, и вдруг… Я ведь совсем другое…
Они молчали. Звезды надвигались ослепительным блеском. Малахов думал, что жизнью дан ему еще один маленький опыт вечных людских усилий, направленных на открытие друг друга. Неудачный маленький опыт, ценность которого в том, что он состоялся. И их боль, и их муки, сгоревшее вещество их душ — неизбежная трата в непрерывной, начатой не ими работе по открыванию самих себя. И все они: и смущенный Котяра, и потрясенный Самарин, и бледный, несчастный Саркисин, и он сам, и жена, поджидающая его в поселке, — все они входят в огромный чертеж и план. Медленно, через непонимание и муку, движутся навстречу друг другу, чтоб через тысячу лет встретиться, наконец, в ярчайшей, ослепительной вспышке. И нефть лежала под ними, стиснутая давлением вселенной, как огромное, еще неизреченное слово.
Далеко в тайге, на просеке, раздался звук работающего механизма. Через минуту усилился, наполняя воздух твердым железом. Это вездеход, грохоча, рвал гусеницами лед. Перемалывал корни деревьев. Прорывался сквозь ночь в поселок. Гаврюха с седьмой буровой давил на рычаги, вглядываясь красными глазищами в мелькание охваченных светом стволов.
«Вот и ехать, — подумал Малахов. — Сейчас поднимусь, и прощаться. И, видимо, навсегда…»
Все повернулись на звук и слушали. Костер прогорел. Быстро темнело. И вот из ночи ярким белым снопом ударили фары машины.

* * *

Блочный дом в дожде озарялся свечением сварки, наращивал этажи. «Орбита» слепо пялила в тучи пустую глазницу. Бетонка тряслась и пружинила, подбрасывая ревущие тонны, окутывалась едкой гарью. Ольга ждала автобуса в аэропорт, ежась от сырости, задыхаясь от зловония бензина.
«Боже, за что на меня? За что на меня этот ужас? — думала она, прижимаясь к столбу, глядя, как парень без шапки, с мокрыми волосами и две девушки в одинаковых лакированных туфельках толкались и хохотали и машины едва не задевали их заляпанными бортовинами. — Мне-то за что этот опыт? Я-то чем заслужила?»
Колонна рыжих оскаленных «Татр» плотно, нос в хвост, прошла по бетону, и на кузове каждой было выведено мелом: «Сургут».
«Да что это я? — провожала она глазами колонну, стряхивая с себя тяжесть и гнет. — Да как он смеет со мной? Кто он мне?.. Жалкий! Весь ядом пропитан! Чужой!.. Думать о нем не желаю! Чтоб сгинул… Да я из милости руку ему протянула, из сострадания, а он в ослеплении… Нет его! Пусть один пропадает!..»
Зеленый, защитного цвета трубовоз, двухголовый и хищный, как ящер, пронесся приземисто на огромных баллонах, волоча железный хлыст труб. И в граненой кабине, как в зрачке, промелькнуло лицо и букетик.
«Все бред, наваждение!.. Этого нет и не будет!.. Сейчас на самолет, и исчезнуть… Я же свободна! Молода, хороша! Вся моя жизнь впереди! А он?.. Старик! Жалкий, едкий!.. И жестокий, жестокий!.. Как он смел, мне?.. Да упади он теперь на колени… Да ползи он за мной… Эту грязь на дороге целуй… Ненавижу! Нет его больше!..»
Девицы хватали парня под руки, пихали его под колеса на трассу. А он вырывался со смехом, уклоняясь от брызг и грязи. Остромордый, военного образца ЗИЛ с выхлопной трубой наподобие сжатого кулака проревел, колыхая в кузове привязанный зеркальный шкаф. И зеркало сквозь дождь хлестнуло ей по глазам упавшим небом, стальной оболочкой «Орбиты».
Ольга вдруг ощутила свою свободу, стряхивая с себя этот город и бред.
«Нет его!.. Истребила!..»
Она поднялась на носки, пытаясь разглядеть в скоплении машин автобус. И увидала: вдоль бетонки, черпая башмаками воду, качаясь, окутанный выхлопами, идет Ковригин, весь исхлестанный, грязный, с несчастным лицом, хватает ртом воздух, пробиваясь вслепую сквозь рев и железо. И такое внезапное больное влечение, и жалость, в прощение его, худого, неверно бредущего…
Он приближался. Увидел ее и вдруг встал. Так и стояли, не двигаясь, у бетонной дороги. Он беззвучно шептал, и она первая пошла навстречу беззвучному шепоту, а он ловил ее издали, протягивая худые раскрытые руки. И она, вдруг ослепнув, кинулась, обняла. Он ткнулся твердым лбом в ее плечо, дрожал, что-то пытаясь сказать. А она раскрывала свой плащ, прятала его от дождя.
— Ну и дождь!.. Ты вымок, продрог…
— Прости меня!.. Мне невозможно… Я шел… Торопился сказать.
— Ну что же это дождь-то какой!.. Весь до нитки… А я стою…
— Я должен тебе сказать… Я решил… Все известно, и уже не помочь… Но я торопился увидеть…
— Не надо… Все хорошо… Милый мой, все хорошо… Ты смотри, какой дождь припустился!
— Еще немного… последний отрезок… Я решил, как глухарь и осетр… И если ты можешь, прости!..
— Милый мой, ну что же нам делать? Родной мой, ну как же нам быть?.. Ах, какой дождь припустился!..

Наутро в порту их провожали Антонов, Растокин, Завьялов. Начальник порта связался по рации с проходящим на север танкером. И капитан согласился принять их на борт.
Стояли у причала, охваченные ветром.
— Вернетесь в Москву, сразу же объявляйтесь, — сказал Завьялов, поддерживая Ольгу под руку. — Мимолетное знакомство, но ценное. Продолжим его в Москве.
— А все-таки вы не отмахивайтесь от моей философии. Конечно, каждый со своей колокольни, но, может, в чем-то полезно, — улыбался Растокин, подписывая им в подарок свою шелестящую от ветра книгу.
— Возвращайтесь, давайте знать сразу, — топтался Антонов с рассыпанными по глазам волосами. — Приглашаю вас в мастерскую. Хочу показать работы…
— Увидимся обязательно, — благодарила их Ольга. — Послушаем про матерь-пустыню, про красный сок на снегу…
Смеялись в ответ, заслоняли Ольгу от ветра. Антонов пробовал с ней танцевать. Ковригин смотрел, как на серо-стальной реке возникает белоснежный танкер. Разворачивается ледяной громадой. И уже различалась по борту черно-красная надпись «КАМГЭС».

Часть четвертая

Танкер «КАМГЭС» — длинный серебряный клин, скользящий в белесых протоках. Подминает бронированным носом острова, буруны, песчаные, в негаснущем солнце откосы. Весь в патрубках, кранах, с красными пожарными надписями. Под гладкой сваренной палубой — мягкое рокотание машин, десять танков с горючим, толкаемых по Оби к океану. Люки открыты. В маслянисто-лиловой толще отражается небо. Дергается и пульсирует шланг. Сладко пахнет соляркой. По палубе сносит серо-смрадную гарь, сквозь которую драгоценно и чисто белеет толстолобая рубка, иллюминаторы, зеркальные стекла, ежи антенн и радаров.
На корме, у шлюпки в чехле, магнитофон врубает одну за одной на басах песни: про любовь, про Россию, про родимую мать. Малый в дырявой тельняшке моет зеленую палубу, направляя из шланга струю. У ржавой цепи — запасной четырехлепестковый винт. Парень его холит и драит, поливает, как стальное соцветие. Гнезда для болтов наполнены ртутно-белой водой. Солнце — клок света за размытой спектральной тучей. Встречный далекий танкер, с башнями, в озарении. Над ним нависают дожди. Уточка слабо мерцает. И твое неясное во всем этом участие.
Они поселились в соседних каютах, разделенных дрожащим, всегда пустым коридором со спуском в машинную часть, где в тусклом разноцветном чаду билось потное, горячее тело двигателей и мелькала блестящая спина моториста.
Они как бы отдалились один от другого. Торопились при встречах расстаться, словно боялись разрушить хрупкую, больную новизну, возникшую между ними.
Он точно стыдился ее после всего происшедшего. Страшился перед ней обнаружить свое чуткое поминутное ожидание, прислушивание к себе, в котором любой пустяк был освещен, на виду, важен своей болью, и можно было вдруг разрыдаться.
А она, понимая его не умом, а иным, в сострадании возникшим опытом, держалась в стороне, охраняя хрупкое равновесие своей любви и горя. И он ей был благодарен.
Встречались ненадолго, на палубе, у шлюпки, у флага:
— Как чувствуешь себя?
— Хорошо…
— А я книжку читаю, Растокина…
— Ну и как?
— Интересно. Потом и ты почитай.
— Почитаю.
— Ну я пойду… Какой тут север, разлив!.. Пойду…
— Ступай, дочитывай…
И расстанутся. До следующей, столь же недлинной встречи.
Он укрывался в своей каюте, прижимался к дрожащему стеклу, к начищенным медным деталям, наблюдая непрерывное течение берегов, плавные перемены в небесах и на водах, и мысли его были безымянны. Но в дверь каюты стучали, и возникал корабельный механик в затертых речных нашивках. Вздыхал, улыбался. Ласково смотрел на Ковригина. Спрашивал:
— Ну как там Москва-то? Какая погода?
— Да я уж давно из Москвы, — отвечал Ковригин, тяготясь его появлением, понимая его доброту, желание развлечь и высказаться, раздражаясь за то и другое.
— Брат жены у меня в Москве живет. Все приглашает: заедь. А когда? Все лето, с весны — навигация. До самого льда. А зимой — в затоне, ремонт. А отпуск дома прокрутишься…
— Я понимаю, — кивнул Ковригин.
— Да мне и не нравится в Москве, честно скажу! Для нервов тяжело. Все бегут, толкаются, шум… И сами москвичи какие-то гордые, ничего не ответят, не скажут…
— Да, все торопятся, — соглашался Ковригин, уклоняясь глазами от его ласково-синеньких глазок, желая, чтоб он ушел.
— Я бы там жить не смог. Тут уж нам как-то привычней…
Он кивал на окно, где, далекие, голубели на обрывах леса, и текли и желтели песчаные осыпи, и краснел нарисованный перышком створный значок. И начинал разговор добродушным, простуженным рокотом про ненцев, про нефть, про рыбу, про речные знакомства и случаи. А Ковригин устремлялся от него в открытые белесые небеса, картины озаренно касались его лица и, прощально кружась, исчезали.
— Я сперва, как с училища прислали на Обь, на развалюшку, на пароходик колесный устроился. Что вы! Топка, котел, труба… Запчастей нема, весь износился. Там латаешь, там прошибаешь. Хоть бы, думаю, ты утоп!.. Тогда уже нефть-то открыли. Скважины качают, а нефтепроводов нема. Ну мы баржами сырую нефть таскали в Омск, на перегонный завод. Две навигации на этой лягушке колесной… А потом танкерный флот подвалил, и меня на танкер, поммехом… Пароходик осенью загнали в затон по большой воде, а вода сошла, он и осел… Зимой, бывало, идешь и видишь, как его обдирают. Пацанье, мелюзга, и наш брат, механик… Потом автогенщики его начали резать, там ломать, там ломать. И как-то вроде перед ним виноват… А вышли весной с караваном, плывем мимо, а он горит, чадит, ребятишки его, должно, подожгли… И поверите, нет, — вот аж плакать хочется!..
— Понимаю, — соглашался Ковригин. — Это можно понять…
Навстречу, отражаясь белыми бортами, шла самоходка, голубовато-льдистая и прекрасная. Ковригин ощутил ее резвость и молодость, поймал на себе ее женственно-радостный взгляд. Будто обнялись и уже расставались. Ускользала из его открытых объятий, оглядывалась на него и кивала. И он отпускал ее навсегда.
— Нефть-то, говорят, кровь страны… Кто бы написал, как эта кровь доставалась… Себя не жалели, надо сказать… Раз в Губе весь флот льдом прихватило. Все хотели успеть разгрузиться, а как с полюса холодом даст, и сковало. Которые корабли потяжельше, разгонялись винтами, на лед въезжали и проламывали. Некоторые пробились, ушли. А полегче — на зиму. Вертолетами команды снимали. Не корабль — сугроб! Вездеход на борт свободно въезжал. Лежишь ночью и слышишь, как лед обшивку дерет. Шпангоут отрывает и им трюм, как ребром, протыкает. Только бы, думаешь, не искра, не взорвало б горючее…
— Да, пережили вы, — кивал согласно Ковригин. А сам тянулся к окну.
Там, на зеленой береговой луговине, островерхо светлели чумы. Близко колыхалась ладья. Двое тянули сеть. Один, в синей рубахе, цепко выбирал ячею. Другой, в рыжей робе, помогал ему. И вдруг над водой появилась белая морда, и скользкий ребристый осетр, еще весь сияя, выхваченный из глубины, изогнулся полумесяцем. Рыбаки валили его в лодку, глушили колотушками. И Ковригин отпускал их всех и прощал, отрывал от себя навсегда.
— Сейчас по Оби хоть с залепленными глазами иди. До Салехарда забот не знаем. А в Губе намучимся. Банка на банке. Пойдем по буям. Посмотрите, раза три на днище посадим. Тогда подзывай сухогруз, — и начнет вокруг нас танцевать, винтом из-под нас песок вымывать. А нет, так стой, жди норда, пока он водичку не подзадержит, поможет всплыть. А нет, так на плаву разгружайся, отливай половину горючего… — Механик приглашал Ковригина в их общую долю забот, украшал свою работу и реку. — В войну по Губе пароходами хлеб возили в Архангельск. А то и солдат, и снаряды — на Северный фронт. И два парохода пропало. Что такое? Вот один капитан плывет, видит, буй черный. Откуда? Всю жизнь проплавал, а на этом месте черного буя не видал. Подошел, — а под буем подводный танк с горючим. Немецкая подлодка из Карского заходила, заправлялась у буя. Ну сообщил куда следует. Буй уничтожили, а лодка исчезла куда-то…
— Да, интересно, — вторил ему Ковригин.
На каменные плоские лбы упало солнце, высветлив угрюмую зелень. И казалось, не полярные мхи, не эфирные жесткие верески в раскисших торфяниках, а спелая темно-желтая рожь, ветер завивает черные дубы, и лежи на теплой земле, глазами в синь, и сквозь листья — россыпи далеких родных деревень, и скоро она придет через рожь в линялом ситцевом платье.
Солнце ушло, даль потемнела, налилась гранитом и мхами. И Ковригин, благодарный за обман, и их провожал и прощался.
— Я в Москве уж три года не был, — говорил механик. — Женин брат приглашает: заедь. Думаю в этом году собраться. Вы мне свой адресок-то оставьте. Зайду, навещу, если можно…
— Да, да, конечно, конечно! — спохватился Ковригин, заискал по карманам блокнот. И, пока писал адрес, представил свою комнату, с гербариями и коллекцией бабочек, на столе деревянную хохломскую чашку, доставшуюся от покойного деда, а в ней стеклянный сохранившийся с детства шарик. И вид его через эти пространства, пустота, ненаполненность комнаты вызвали в нем умиление, удивленную жалость и боль. Глазам стало горячо и туманно, и буквы потекли и смешались, и рука повисла без сил.
— Рыбки вам привезу. Сходим пива попьем, — говорил механик.
Ковригин с усилием пробивался обратно сквозь горячий туман.
Окованный медью квадрат окна. Палуба — клепаный лоскут серебра. Выгнутый вал воды, раздвигаемый движением на север. И мысль: «Это я, со мной…»
Ольга у флага кормила хлебом чаек. Любовалась волнистым дрожанием птиц. Чайки остроклюво целили в упавший ломоть. Падали, расставляя оранжевые лапки. И, подвешенные за тонкие излучины крыльев, взмывали. Летели в зеленых, поднятых винтом бурунах.
Окна камбуза выходили на корму. И за ними среди начищенных кастрюль металось розовое лицо поварихи, зеленоглазое, с рыжим хвостом на затылке. Сыпала муку. Плюхала ведра с водой. Выскакивала раскаленная на воздух. Улыбалась Ольге козьими молодыми глазами. Опять погружалась в белизну муки, в красную медь кухонной посуды.
«Коза, — думала Ольга, радуясь ее скоку и рыжему огню на голове. — Пироги печет или что?..»
Если пройти вдоль палубы, у второго окна сидит и смотрит Ковригин, и можно к нему заглянуть. Но лучше не надо. Через час или позже.
В нем и в себе она чувствовала ожог от случившегося. Но он уже не мучил ее, а был ей дорог, как постоянное ощущение себя. Глядела на ломкую воду, вырубаемую винтами, поражалась, как много за эти недели она пережила и узнала. Словно подхвачена чьей-то волей, устремившей ее из прежней в другую судьбу, в переживание этих земель и весей, нового, горько-счастливого опыта.
«А дальше? А дальше?..»
Она предчувствовала: это только начало. В этих переменах от света к тьме она и сама менялась, принимая и свет и тьму, становясь и тем и другим для иной и самой ей неясной доли. Ею начато огромное, не имеющее окончания движение среди этих небес и вод, по людям, по слезам и утехам, за которыми ждет ее, отличив и избрав изо всех, то ли небывалое прозрение и счастье, то ли невиданная, слепая беда. И доля эта открылась ей больным и измученным, любимым ею человеком там, у окошка, которого бережет, за которым пустилась вслед, от которого терпит, но и рада теперь и ждет: когда позовет на помощь.
— Они обед чуют, слетелись! Я как плиту-то включу, кастрюли поставлю, и налетают, как по свистку. Меню им, что ли, вывешивать?
Повариха, выскочив и давно порываясь, заговорила с ней, с любопытством, по-женски оглядывая ее с ног до макушки.
— Да вы им кидайте крупнее!
— А вы, я смотрю, тесто затеяли? — дружелюбно откликнулась Ольга.
— Да капитан попросил: испеки! А то все каша да каша… А ваш-то товарищ нездоров, или как? Все запершись сидит…
— Да, наверное, работает…
И видела, как хотелось той узнать подробней о ней, о Ковригине.
— Давайте с тестом вам помогу, — предложила Ольга.
— Все в наших руках, — согласилась та быстро.
Они месили в тесной кухне, закатав рукава, касаясь друг друга горячими локтями, плечами. И Ольге было весело месить пшеничную мякоть на корабле, грозно устремленном на север.
«Все в наших руках», — повторяла она, сворачивая, раскатывая упругую телесность.
«Все в наших руках, — неясно обращалась она к Ковригину, распространяя на него свою добрую власть и могущество. — Не врач, не сестра милосердия, а стряпуха. За ночь пирог испекла…»
— Все говорят, в институты, в институты, учиться! — Повариха мелькала бьющимся рыжим хвостом. — Мать мне говорит: куда ты? Все люди устраиваются, кто учиться, кто на производство, а ты, говорит, одна без пути!.. А я говорю, какая же я, говорю, без пути? Я все в пути! На реке хорошо! До зимы проплавала, расчет получила, денежки есть, и гуляй всю зиму. Что хочешь делай! Хочешь — танцуй, в рестораны ходи, — кто что скажет?.. К весне нагулялась, — опять плавание, опять навигация. Нанимайся на камбуз. Хочешь сюда, на «КАМГЭС», хочешь — на «беломорку», хочешь — на толкач. Опять плавай… А мать говорит: без пути… А река-то разве не путь? — хохотала, сверкала чисто зубами.
— Да еще какой путь! — откликалась ей Ольга, понимая ее, принимая, соединяясь с ней через пшеничный дух нагретого теста, холодные дуновения с воды.
«Ему тут легче, я вижу… Нет такого напряжения, этих встреч, выступлений. Этих буровых, этих станций ужасных… Снимается нагрузка на сердце… А в Москве начну лечить. Изберу кардиологическое направление… Москва — не провинция. Центры, светила… Лекарства свои, заграничные… А главное — я буду с ним. Я же стряпуха, лекарка. Зелья ему наварю. Нашепчу, наколдую, втихомолочку от всех светил именитых…»
Она била и мяла тесто, приговаривая суеверно. Наполняла белую мякоть своим теплом, связывая с ней его исцеление. Верила сквозь все неверие в хлебные чистые силы, созревающие у нее под руками. Погружала в белизну все его немочи, все свои страхи. Желтоносые чайки заглядывали на ее колдовство.
— Все говорят: замуж, замуж! Мать говорит: счастье свое проворонишь! — Повариха на лету мазнула мукой лицо. — А я считаю, не мы счастье ищем, а оно нас… За мной парень один ходил, вместе школу кончали. Выходи, говорит, за меня! А я ему: какой ты, говорю, мне муж — в школьной-то форме! А он говорит: ну тогда я к тебе в другой форме приеду. И пошел в танковое училище. Через три года явился: лейтенант, с иголочки. Вот, говорит, я теперь в какой форме. Выходи за меня!.. А я уж, правду сказать, и забыла об нем. У меня любовь была с одним инженером из дока… Я над танкистом только посмеялась. Так он, бедненький, стреляться хотел! В Обь кидаться хотел!.. Я и думаю, чего нам замуж спешить, пока из-за нас в реку кидаются…
Она хохотала, дубася тесто. И на смех ее появился бесшумно матрос в дырявой тельняшке. Мигнул ей легонько и радостно. Взял графин с водой и пил из горла, проливая водяную жилку на бронзовую шею. Повариха прищурясь смотрела.
— Чего нам замуж спешить? — повторила она, когда матрос исчез. — Еще молодые, правда?
— Еще молодые, — ответила Ольга.
Она задохнулась в работе. Волосы посыпались на лицо. Она их отдувала. Отняла теплый снежный ломоть теста. Поднесла к губам. Зашептала в него, веря, не веря. Запечатывала в него все их общие горести. Вышла к флагу и метнула в зеленую воду:
— Чтоб рукой сняло!.. Чтоб ожил!.. Чтоб очистился!.. Все дурное — в воду и в реку!.. Рыбам и птицам небесным!
И две чайки с размаху расклевали белую мякоть.

Не было больше боли. Было почти хорошо. Но чувство убывания не оставляло его. Бесшумно, безгласно исчезало в нем и вокруг: розовая луна из-за кручи с красной полосой на воде; отсветы на железной обшивке — долгого северного заката; чайки, белые на черной горе и черные на красном закате; туманная голубоватая звезда за антенной.
День растаял, а в нем уменьшилось что-то — на этот закат и звезду. «Еще страничка… Прочитали, а что — не понять…»
Прошел ночной караван, четыре баржи и толкач. И налетел через воду печальный, прекрасный запах пиленого леса, дух еще живой древесины. И канул, оставив по себе пустоту. «Вот еще одна, — думал он. — Перелистывают и дочитывают… Картинки досматривают… Аккуратней… не загнуть уголки… А была интересно написана…»
Он засыпал под рокот машин. Во сне все чувствовал свое убывание, чутко к нему прислушивался.
Проснулся от тишины, от мягкого, колыхнувшего корабль удара. Прозвенели по палубе башмаки. И он поспешил на их удалявшийся звон.
Обожгло ледяным рассветом. Над черным скоростным течением проносился туман. Танкер белой громадой ткнулся в берег. Навис горой железа над зеленой сырой луговиной. Обнюхивал серебряными ноздрями рассыпанные долбленые лодки, островерхие берестяные чумы.
Машинист в башмаках на босу ногу, мелькая костяшками, сбрасывал трап.
— Может, рыбки у хантов закупим. Солить-то на зиму надо, — кивнул он Ковригину и сбежал на землю.
Ковригин спустился следом.
На мокрой жестко-синей траве, измызганной бензином, усыпанной ошметками рыбы, круглились три чума, одетые в бересту. И в них, за тонкими, дратвой прошитыми стенками, слышались дыхания спящих, кашли мужские и женские, сиплые, простудные хрипы среди речного холодного утра.
Страницы:

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40





Топ 10 за сутки:
 
в блогах
 

Отзывы:
  • ser1550 о книге: Юрий Иосифович Коваль - Самая легкая лодка в мире
    Спасибо. Любимая книга детства, напечатанная еще в молодежном журнале. Дорогие воспоминания...

  • Aktinia о книге: Татьяна Барахоева - Бойся гнева ректора! История моей сладкой жизни
    Простенько, никакой интриги, но читать можно.

  • marival о книге: Настя Любимка - Даже если вам немножко за 30, или Герой (не) моего романа!
    А мне понравилось, как раз с размышлениями рероини. Читала с удовольствием! !!

  • Комсомолка о книге: Настя Любимка - Даже если вам немножко за 30, или Герой (не) моего романа!
    Не понравилось. Сумбур какой-то, ни сюжета как такового, ни интриги, герои пустышки. Через пол часа уже и не вспомню о чем книга.
    Не моё

  • solmidolka о книге: Алина Александровна Борисова - Город над бездной
    Прочитала всю серию. Вернее, усиленно читала первые три, а четвёртую начала, потом заглянула в конец, и поняла, вернее в моей голове не укладывается, зачем четыре книги писать о страданиях гг-ни, чтобы в итоге остаться с другим. Автор на столько ненавидит своих героев, что заставляет 4 книги наступать на одни и те же грабли с завидной регулярностью. Даже у животного может за такое время сформироваться условный рефлекс на определенную ситуацию, но не у наших героев. Они как были в начале пути, такими же и остались в конце. Зачем нам рассказывать про бездну, вести к тому, что вампиры смогут уйти, но так и ничего не сделать, чтоб разрешить ситуацию. Все четыре книги вести героев друг к другу, но так и не привести. Короче, два бесхребетных героя, которые плывут по течению, прогибаясь под обстоятельства. По сути, все четыре книги ни о чём, так как задумка автора так и не была реализована, потому что автор за 4 книги и сама забыла, что хотела написать в итоге. Хотя история могла бы получиться интересной и яркой, и даже героев можно было бы оставить вместе, и сделать это логично и закончено. И это мы ещё не вдаёмся в подробности мышления вампиров, тире эльфов. Я понимаю, что человек- это корм для вампира, если он изначально вампир, когда одновременно в мире эволюционировали две ветви, но тут-то не так. Изначально вампиры были и не вампиры вовсе. Как можно диаметрально поменять мораль, если до этого она была другая. И ты, долгожитель, помнишь, как было по-другому. Уже с учетом этого, ты не можешь считать другую расу кормом. Так как это противоестественно твоей сути, но обстоятельства вынуждают идти на это.

читать все отзывы




    
 

© www.litlib.net 2009-2020г.    LitLib.net - собери свою библиотеку.