Библиотека java книг - на главную
Авторов: 46445
Книг: 115167
Поиск по сайту:
Войти
Логин:

Пароль:

регистрация  :  забыли пароль?
 
Жанры:
 


     Реклама:     
     

Читать онлайн книгу «Время полдень. Место действия» » стр. 18

    
размер шрифта:AAA

Он слушал ее посветлевший голос. Из теней и сумерек, из размытых исчезающих очертаний возникало нечто мерцающее, драгоценное, лучистое. Окутанное горячим туманным воздухом, в котором виделись чьи-то глаза, брови, мягкие губы. Но теперь у стола была пустота в мелькании пылинок.
— Нет? Ты не помнишь?
Глядя на мать, белеющую лицом на подушке, на полинялую акварель, он сказал:
— Хочу как-нибудь прийти к тебе с красками. Сделать твой портрет…
— Приди, приди… Сделай портрет, — улыбнулась она устало. — Будешь потом вспоминать…
Антонов суетился. Звякал чашками. Быстро простившись, вышел.

Кусты голубики окружали медведя. Выливали на него холодный брызжущий блеск. Роса зернами сбегала с маслянистого загривка. Медведь обнимал лапами куст, заталкивал в рот жесткие ветки, усыпанные дымчатыми ягодами. Чувствовал, как лопаются они под клыками и деснами, брызгая на язык кислотой.
Он набивал себе брюхо ягодной мякотью. Зубы были розовые и голубые от сока. Перебираясь от куста к кусту, он чмокал, урчал. Косился на соек, длиннохвосто, крикливо перелетавших на елках. А когда отяжелел и наелся, то улегся среди растревоженного и помятого ягодника. Сойки орали, раздувая зобы. И он дремал под истошные птичьи крики, чувствуя круговое движение крови в своем сытом, горячем теле.

У Антонова было свидание с другом, геофизиком Шахназаровым. Антонов поджидал его на Пушкинской площади, возле памятника, в копошенье толпы. Испытывал на себе бесчисленные удары глаз, лиц. Трассирующие пунктиры походок. Мимолетные вихри людских состояний. Каждый, пробегая, выбивал из другого мгновенную искру, насыщая воздух невидимым электричеством. Улица тускло светилась, пропитанная нервной энергией, разрываемая телами машин.
Двое рабочих в охранных оранжевых робах колотили ключами в фонарный столб. Отворачивали у основания литую створу, обнажали черное дупло.
— Засади, засади ему клин, черту ржавому! — с ненавистью ругнулся один. Шибанул ключом, повесив над толпой затихающий звон. Европейский турист завертел головой, принимая удар за колокол.
Антонов пристально, словно впервые, рассматривал столб. Выделял его из примелькавшихся форм. Столб стоял на краю тротуара, фальшиво задуманный, как цветочный, исполинских размеров стебель, распускавшийся в вышине соцветием фонарей. Был из другой эпохи, вызывал сострадание своей лживой, навязанной силою формой, призванной скрыть его черновую работу. И он выполнял ее стойко в своем шутовском облачении. Напрягался железным, внутри проржавелым телом.
Помимо ламп-колокольчиков, на нем висели прожекторы, озарявшие памятник Пушкину. Памятник спокойно отбирал весь свет на себя, принимая как должное это служение. Квадратные электрочасы, словно баскетбольная корзина, пропускали в себя бесчисленные людские подачи. Вырабатывали непрерывное время, раздавая его на две стороны: к Моссовету с золоченым гербом и к «Известиям» с иллюминаторами. Светофор под железной кепкой вертел разноцветным лбом. Постовой, подойдя к столбу, открывал в переговорном устройстве трубку, припадал к ней губами, будто надувал и накачивал столб. Выше топорщились гнезда флагодержателей. Сходились перекрестья троллейбусных проводов. Сердцевина, напичканная кабелями, несла сигналы и токи. Рабочий в робе подключил к проводку прибор, стрелка дергалась от ударов пульса.
Антонов смотрел на столб, находя в нем сходство с собой, подменяя его своим существом. Это у него, Антонова, раскрыли запястье и подключили к вилке прибор. У него из ребра вырастают часы. В его глазницах вспыхивают разноцветные лампы. Он закован в железный корсет. Растянут над площадью. По животу ему чиркают троллейбусные электроды. И толпа гудит, пробегая, не замечая его. Никто не бросит цветка. Только двое рабочих в два удара хрястнули, перебивая голени. Стон полетел. И турист-иноземец скользнул с любопытством, исчезая в толпе…
Антонов очнулся. Навстречу шел Шахназаров.

Медведь дремал в голубике, чувствуя сладость ягод. Брюхом касался прохладной земли, а мех на спине нагревался. Ягода в желудке начинала бродить. Ему захотелось пить. Он представил ручей, течение в поросших травой берегах, донную гальку. Вскочил, тряхнув волной шерсти. Колыхаясь, покатил по тропе, срывая с земли мимолетные ароматы.
Огромный упавший ствол преградил тропу, запорошив ее сором и щепками. Медведь набегал, ловя смоляные дыхания. Толкнулся, переносясь через ствол, расширяя на лапах когти. И в момент приземления слепой удар сбил его, оглушил, он рухнул и покатился шаром, слыша звон. Вскочил, трусливо метнувшись с тропы. И новый удар подсек его, бросив затылком, и, падая, гребя растопыренными лапами воздух, увидел свою заднюю ногу, белую кость, окровавленную дрожащую мышцу. На ней висела зубастая челюсть.
Медвежий капкан с коваными стальными пружинами раздробил ему кость. Цепь капкана охватывала поваленный ствол, была заперта на замок. Медведь об этом не знал, а в обмороке, оглушенный, лежал, глядя на белые щепы, на свою обнаженную кость.

Было приятно первые минуты молча сидеть над коктейлем. Оглядывать стойку, мигающую кофеварку, геральдику на заморских бутылках. Барменша, полногрудая, с мясистыми руками, напудренным влажным лицом, вся пересыпанная кольцами, блестками, смешивала химические ликеры и воды. Пускала смугло-красные ягоды.
Шахназаров грыз клыками трубку, угрюмо, из-под черных бровей крутил горчичными белками.
— Рад тебя видеть, соскучился. — Антонов с нежностью оглядывал его желчный знакомый облик, умный насупленный лоб. — Многое накопилось, поделиться бы…
Он и впрямь ожидал этой встречи. Собирался выдать на суд Шахназарова свое эссе о новой эстетике. О связи искусства и техники, о возможности их примирения, об их предстоящем синтезе. Ожидал услышать в ответ тонкие, всегда оригинальные мысли. Но Шахназаров перебил его с первых же слов. Начал гневно, визгливо жаловаться:
— Помнишь, тебе говорил: у нас баба-истеричка в отделе? Зарекался в группу ее брать, так нет — подсунули! А я в первый раз на нее посмотрел и решил: какой она специалист? Своих бабьих забот полон рот! Одиночка! На излете! Хочет последний ультрафиолет урвать!.. Какой с ней контакт? Она на тебя смотрит как на любовный объект. Видишь ли, не пошел ей навстречу, и она мне теперь истерики по каждому поводу закатывает… Да я знаю, таких, как она, — контингенты! Везде битком набиты! Нет проходу! А в деле — ни уха ни рыла!
Он шепелявил, брызгал слюной. Антонов сморщился, кожей чувствуя его раздражение. Будто пескоструйным аппаратом сдирали с него оболочки.
Он знал: несколько лет назад от Шахназарова ушла жена. Маленькая, белокурая, любила на людях садиться к нему на колени. Обнимала ручкой его костистую шею. Дула ему в брови. И он переставал дышать, умиленный, беззащитный, счастливый. Когда случилась беда, он помешался. Носился по Москве, пытаясь вернуть жену, корчась от унижения, горя. Боялся вернуться домой, живя в мастерской у Антонова. Плакал, строил планы возмездия, умолял, чтоб она одумалась. Антонов месяцами, забросив дела, возился с ним. Заговаривал, колдовал, отвлекал. Реанимировал. И тот возрождался на единственном чувстве ненависти к своей бывшей жене. Жил бобылем, истребив в своем доме всякую память о ней, сторонясь зачумленно женщин.
И, слушая его глумливую женофобию, Антонов чувствовал, что она направлена и против него как плата за доброхотство.
— Ну я тебе скажу, в этот раз у меня спецы подобрались, — хоть в петлю! Недоучки под пятьдесят! Казалось бы, вещи обыкновенные, а не могут усвоить. Мозги-то выполосканы! Запрограммированы на примитив. Им говоришь, и сначала они соглашаются и, может быть, восхищаются, а потом — агрессивная реакция! На тебя же с камнями!.. И по морде, по морде, чтобы не выделялся, чтоб не лез, не выпендривался, соблюдал профессиональную этику!.. И поделом. Меня учили, и теперь помалкиваю. Сделаю, что требуют, ни на волос больше. Хотите такие результаты получить? Пожалуйста! Или такие? Тоже пожалуйста!..
Карикатурно, с отвращением он описывал своих сослуживцев, зная, что мучит этим Антонова, и наслаждался.
Антонов прощал, терпеливо выслушивал. Блестящий спец, исколесивший с экспедициями Дальний Восток, Сибирь, Шахназаров увлекся прогнозами, опубликовал абстрактно-теоретическую работу, вызвавшую негативную реакцию. Его подняли на смех, недавние друзья отвернулись. Отвергнутый, слыша вокруг насмешки, он затаился, работал в треть силы, на пропитание. А тем временем его идеи под другими именами, очищенные от парадоксов, зашифрованные иным языком, стали появляться в печати. Защищались диссертации. Издавались карты прогнозов.
— Я-то думал, болваны только у полюсов концентрируются и вдоль экватора. А они, оказывается, равномерно покрывают оба полушария. Я, признаться, к американцам испытывал почтение. Но вот что Берроуз пишет: «Шахназаров переоценивает роль России в будущем распределении водных ресурсов. Амазонка и Миссисипи — надежные гаранты для обеих Америк!»… Да они — бульон из инфузорий! Биомасса! Только русские реки, пропущенные через лед, стерильны и ослепительны… Болваны!..
Он хохотал, потирая над столом шелестящие, насыщенные электричеством ладони.
Антонов привык к этим разлитиям желчи, к этим дозам отравленной радиации, обращенным против него. И, полагая, что хлебнул на сегодня довольно и пора дезактивировать друга, добродушно сказал:
— Да оставь ты мир погибать как он хочет! А сам отвлекись, развейся. Немного вина, немного радости, немного ласки. Вон, посмотри, барменша с тебя глаз не сводит! Ты ей явно по вкусу!
Барменша смеялась, поблескивая голубоватыми, вставными зубами. И Антонов видел, как побледнел, мгновенно высох, заострился Шахназаров, как пожелтели его белки.
— Ты что же? Ты что же… считаешь, что только такие и могут смотреть на меня? Только таких и достоин?.. Это оскорбительно, сверхбестактно! Как ты смеешь?
Антонов отпрянул, беспомощно улыбаясь, оглушенный этой внезапной, на него направленной злобой. Чувствовал, как краснеет, задыхается от обиды, готовый встать и уйти.
— Прости, — поспешно опомнился Шахназаров. — Прости, я вспылил. Но, ты же знаешь, это мой комплекс. Ты же знаешь, это мой пунктик жестокий!
Антонов не слушал. Обида разгоралась, превращалась в нетерпение и жестокость. «Конечно, — думал он. — Надоело! Во имя дружбы, во имя человечности выношу эти сорные его состояния. Избаловал, приучил! Пользуется мной как мусоропроводом, устраивает сброс нечистот. Уходит облегченный и светлый, а я, как отстойник, полон токсинов и ядов. Корчусь, перерабатываю, обезвреживаю, тратя на это душевные силы, свою энергию, человечность! Где же его хваленая экология, прозорливость? Как же можно среду, в которой обитаешь духовно, превращать в помойку, в клоаку? Кончено! Надоело!»
Сгорбленный, жалкий, погасший, сидел перед ним Шахназаров. Обреченный в своих фантазиях и пророчествах на непонятость, отчужденность, на вечное сгорание в усилиях соединить воедино расколотый вдребезги мир, — как и сам он, Антонов. И эта именно страсть и совместная их забота сдружили их и сроднили, вели их по мукам, по откровениям, поили то медом, то ядом.
Он смотрел на друга, не чувствуя уже обиды и горечи, а только нежность, любовь.

Ударами когтей и клыков медведь сокрушал капкан. Изгибался для нанесения удара. Но там, где в железных зубцах белела перебитая кость, там в момент рывка возникала пустота, и бьющие лапы взрыхляли тропу, и в ответ поражала его опрокидывающая, оглушающая боль, пересыпанная легким звоном.
Он принимался грызть цепь, поливая ее обильно слюной. Но клыки скользили и лязгали, сдирали до блеска железо, и сочилась из разорванных губ струйка крови.
Он с ревом кидался на ствол сосны, вонзая когти, длинными рывками распарывал кору до сочной желтой подкладки. Но упавшее дерево лишь слабо вздрагивало, цепь громыхала замком, сковав воедино сосну и медведя.
Он бушевал и бился, бурляще хрипел и выл. Взрывался жаркой, свирепой яростью. Брызгал кровью, ошметками травы и корней. Сломал себе коготь. И вдруг ослабел. Улегся с испариной на боках, со слезной, набегавшей на глаза влагой. Прижимался к земле колотящимся сердцем, уложив голову на передние лапы. Шерсть на загривке мелко дрожала.

Антонов спешил теперь в дом, давно ему милый. Суматошный московский дом, куда можно было прийти без звонка, не чинясь, и застать веселую кутерьму, новые знакомства и прежние, чуть позабытые. Вечно-трескучее колесо холостых появлений, бестолковых дружб и любовей. Из этого дома дорожки разбегались по всей Москве, и скакали по этим дорожкам в одиночку и парочками милейшие люди.
Хозяйка, поэтесса Катя Богородская, только что вернулась из Праги. В ее последней книге менялись в колебании чаш стеклянные ритмы русских заснеженных ямбов и электрические разряды и вспышки европейских биеннале и автогонок.
Она была дорога Антонову по первой крохотной книге стихов, которую он иллюстрировал. И в этих стихах необъяснимо для него и волшебно слилась Россия куполов и ампирных фасадов и крылатые самолетные чуда. Ему нравилась в ней проверенная московская красота и постоянный эксперимент поведения и стиха.
Их роман продолжался недолго и счастливо окончился, растворившись в подмосковной осени, с черными сырыми дорогами, убреданием в пустые леса, с огненной печью и внезапным ночным снегопадом, ослепившим их, отрезвившим. Они шли в белизне, уже разлученные новым временем года. Погруженные в иные стихи и картины. И в память о себе самих, идущих по первому снегу.
Теперь он явился и был оглушен с порога звоном стекла и музыки. Знакомый актер, давно отдыхающий от спектаклей, двинулся на него, издалека уже чмокая, загребая вместе с воздухом в объятия:
— Антонов! Явился! Посмотрите на него! Знаете, я его никогда не любил!..
Рыжая остроклювая женщина дрогнула оперением. Цапнула его когтями за рукав, скакнув на цепких ногах.
— Так это вы, Антонов без обертонов? А мы тут все в очередь на квартиру выстраиваемся. Вы вступите в наш кооператив, я надеюсь?
Белокурая, пухлая, похожая на Елизавету Петровну, с открытой грудью, но без маленькой алмазной короны, которая померещилась Антонову, смеялась румяными губками:
— Вы знаете, это гофманиана, гофманиана какая-то!
Хозяйка оттолкнулась от тахты, отделившись от полусидящих, полулежащих. Выпрямилась навстречу ему, успев ударить в клавишу магнитофона. Брызнула из-под своих золоченых бровей зеленью, смехом. В двухцветной замшевой юбке, руки в боки, притопывала туфельками.
— Антонов, здравствуй! — тянулась к нему, качая заостренно плечами.
— Здравствуй, Катюша, — обрадовался он мгновенной радостью и ей самой, и этому гаму, и слишком медленному для столь стремительной музыки вращению катушек, и ее туфелькам, которые, сброшенные, полетели в угол.
Босые, гибкие, тонкопалые ноги сухими пятками стучали о половицы. Переводя в танец свое движение по Москве, мигание ламп в метро, дребезжание троллейбуса, Антонов коснулся бедром двухцветной замши.
И не было больше утомления, незавершенного творчества, заговаривания себя самого. Этих лиц бесконечных, врывавшихся в него на каждом шагу, и он тратил на них молниеносные вспышки, унося с собой негативы. А было горячее топотание танца, ее волосы складывались в завиток, кружились мгновение тяжелым кольцом, раскрываясь, били его по губам и словно от его поцелуя рассыпались на летучий, прозрачный ворох, пропуская его сквозь себя, преображая, и опять неслась на него комета с человечьим лицом. Он просунул ладонь ей под волосы, на горячий затылок, навис над ней, и она, охватив его шею, скользила и билась под ним, обжигая дыханием, белым блеском зубов, касаниями груди, живота и бедер. И он задохнулся от внезапного, острого счастья, ощутив ее всю, от босых ступней до огненного, упавшего на висок завитка.
— Антонов, чучело ты мое золотое! Разве можно не являться так долго? — говорила она, танцуя теперь медленно нечто совсем другое, подаренное им саксофоном. — Ты чучело! Не можешь прийти по-человечески? Хочу тебе стихи почитать!
В изголовье кровати, в золоченой маленькой раме, висела его картина. Кудрявый бык с его, Антонова, ликом переплывал зеленое море, неся на спине ее, белогрудую, белоногую и ленивую, а вдали подводная лодочка с лезвием рубки охраняла их путь и движение.
— Антонов, милый, как ты там? Худой, утомленный… Ты страдаешь? В картинах твоих радость и сила; ты ярый, как бык, и смелый, как конь. И мудрый, мудрый, как дерево. Мы знаем бездну, бездну вещей, и не умом, а именно сердцем. Наши слезы и наши горечи обернутся не иначе как радостью. Карканьям мы не верим и крестам могильным не верим. Правда, Антонов?.. Слушай!
Она стала читать ему, закрыв глаза, с ликованием, вся заострившись, теряя вес и вещественность:
Я в черном свитере
Похож на истребителя,
Летящего под небесами,
С жужжащими и черными глазами,
Танцующего с дамою случайною,
Пока не входит предопределенная,
В расположенье звука удаленная,
В сопровождена света по звучанию.
Как в самолете к микрофону-мегафону,
Я прислоняю губы к телефону,
Чтобы на дальнем и военном расстоянии
Найти иное и земное состояние.
Когда придешь
И прямо взглянешь в зеркало,
Которое от радости померкло,
Затем, что это я
И в черном свитере,
Похожий на двойного
Истребителя.
— Это ты, Антонов, тебе!
Он был теперь острокрылой машиной, ослепительно, грозно мелькнувшей над бетонными плитами, и уже вдалеке, превращаясь в звук, в океан, в материк, делал надрез стратосферы касанием крыльев.
Вокруг шумели, тормозили, гасили скорость.
— Послушайте, мы едем к арфистке? Она ждет, уже руки на струнах!
— А туники брать или нет?
— А где она, арфистка, живет?
— Да тут, у Средиземного моря!
— К арфистке, скорее!
По лестнице, оседающим книзу клубком, испугав у подъезда старушек, вынеслись на улицу. Ловили машины, грузились в такси.
— Антонов, ты с нами? — раскрывал голубые глаза актер. — Ты же знаешь, я тебя никогда не любил! — и лез целоваться, одной ногой углубляясь в машину.
— Как вы нам поможете с постройкой кооператива, Антонов? — саданула его когтем говорящая полудомашняя птица. — Будем созваниваться.
— Гофманиана, гофманиана какая-то! — смеялась пунцовыми губками та, что венчалась на царство.
— Ты с нами, Антонов? — Катя, зацепив его за руку, тащила в машину.
— В другой раз, в другой раз, — ответил Антонов, мягко и нежно отцепляя ее от себя.
Такси уносилось. Ему махали. Он остался один на краю тротуара, блаженно улыбаясь, еще держа за запястье ее теплую, чудную, упорхнувшую руку. Глазастые старушки недоверчиво и враждебно смотрели на него со скамеек.

Медведь лежал среди пекла, раскрыв сухую горячую пасть, мучаясь жаждой, болью, погружаясь в бред, снова всплывая. Он вытянул пойманную перебитую ногу, кровь слиплась и запеклась на шерсти. Но мышца влажно пульсировала, и на ней сидели зеленые жирные мухи.
Он закрывал глаза, стараясь погасить в них белые колючие точки, и, исчезая, освобождаясь, сбегал по тропе к черно-блестящему ручью, забредал, хрустя по дну, срывая на бегу языком сладкую звенящую воду, прижимаясь губами, пил, сосал, наполняясь силой и свежестью, пьянея, роняя с клыков капли. И опять возвращался в свою неподвижность, в белый колючий свет, ворочал сухим, обметанным сором языком.
Еще ему чудилось, как хватает талый и сочный снег, пахнущий небом и теплом, не замерзшей еще землей. Пятнает его до травы своей горячей стопой. Зарывается носом в студеную серебристую глубь до брусничных листьев, прожигая своим дыханием, красным молодым языком, блеском глаз.
Но бред исчезал. Снова было слепое свечение солнца, удушье и жажда, боль и ломота раны, на которой застыли мухи с зеленым отливом.

В сумерках Антонов возвращался к себе в мастерскую, обредая темные, пахнущие теплом подворья с глухими окаменелыми колокольнями, кирпичные щербатые стены старых лабазов с чуть приметными надписями прежних владельцев, ржавые крепи, каменные ступени и плиты, утонувшие в землю тумбы.
В подвальном окне с кованой, в завитках решеткой он увидел свет, услышал грозные, рокочущие звуки гармони, хор голосов. Пригнулся, вдохнув земляную и кирпичную прель и крапивные запахи. В сводчатом подземелье, спиной к нему, тесно стояли и пели. Гармонист на стуле выгнул напряженную, в жилах шею, почти положив на гармонь тяжелую стриженую голову.
Необычное почудилось Антонову в их стянутых, без шевеления позах, в их подземном пении.
Он обогнул дом, нырнул в подъезд с кованым витым кронштейном без козырька, спустился по подвальным ступеням, озаряемым тусклой лампочкой, приоткрыл обитую клеенкой дверь. И понял, прочитав табличку, куда попал.
Это был клуб слепых. Пели слепые. Баянист был слепой. Они сдвинулись тесно, в рокотах, гулах, и пели одним дыханием «Раскинулось море широко». Антонов смотрел на их освещенные, с черными ртами, сведенные судорогой лица. На их лбы и брови, под которыми вздрагивали мутные бельма, или зеркальная, отражавшая свет пустота, или лазурная слезная синь стеклянных глаз, или глухая, сжатая кожа стиснутых, сшитых век. Лица стариков со следами ожогов и шрамов, с черно-синей пороховой сыпью. И других, помоложе, как мгновенные оттиски взрывов, унесших их детские очи по сырым луговинам, и вдовы с воем бежали, предчувствуя, провидя беду. И совсем молодые, румяные, белые, луновидные, тронутые тихим безумием.
Песня, яростная, грозная, бессловесная, обнимала их всех и роднила, расширяла своды.

…Медведь лежал у сосны, усыпанный звездами. Утки невидимой стаей пронеслись над тропой, сели к ручью. Слышно было их кряканье и шум водяных ударов.
Боль отпускала его, превращалась в иное и безымянное. Он словно к чему-то готовился, к бесконечному, неочерченному, наступавшему на него молчаливо всем блеском и тяжестью неба. И он стремился к нему, отделяясь от травы, от леса, от утиного кряка, от зубатого, измучившего его железа, от всей своей горячей, дышащей плоти.
Он вдруг вспомнил, перед тем как забыть и расстаться, жаркую, млечную теплоту материнского брюха, сладкий запах сосцов и рыжий осенний лист, приставший к спине матери. И свой бой с молодым медведем, ярость и хруст раздираемой жаркой ткани, ненависть и слепое желание убить. И мягкое воркование серой, круглоухой медведицы, ее ласки и игры, невесомый бег по лунным, сверкающим травам. И нежность, волнение, беспомощность, когда их берлога наполнилась другой, новорожденной жизнью, кружение по весенним лесам, синим от медуниц. Все это налетело мягко и чисто, окатило счастьем и схлынуло, исчезая в стволах. И он не смотрел туда больше. Черная, звездная бездна открывалась ему, он поднял к ней свою косматую голову, ждал от нее и стремился, готовый в нее превратиться.

Антонов вошел в мастерскую, растворив дверь в темноту. И увидел — на окошке, среди разбрызганного, отекшего воска, слабо догорает забытая им свеча. В ее гаснущем, слабом свете чуть золотятся завитки на обломанной капители, колышется на гвозде прозрачный парижский платок, тускло отсвечивает лист самолетной обшивки.
Вдоль стен, погруженные в сумерки, стояли картины. Неначатый холст казался рамой с вынутым зеркалом.
С порога он смотрел на свечу. И вдруг, подхваченный кружением и болью, понял, что день его прожит, еще один его день, загадочно, невозвратно. В последнем, меркнущем пламени вьются, как мотыльки, исчезают лица любимых, и близких, и других, безымянных, порхающим хороводом, и он сам, исчезающий.
За окном слабо ухало и мерцало. На заводах от сотворения мира шло разрушение и воссоздание форм, круговорот и превращение материи. Антонов чувствовал свое бытие на тонкой кромке огня, отделявшей свет от тьмы. И не было знания ни о тьме, ни о свете, а только чувство того и другого, и неясное желание понять, соединиться с чем-то, от него отделенным. Будто чья-то иная душа просилась в него. Душа ли отца из безвестной, далекой могилы. Или чья-то иная, бездомная, позабытая, желала в нем обрести свой дом.
Антонов дохнул на свечу, погасив ее. Разделся и лег, забываясь.

Медведю казалось: медленно вращается над ним синева, звезды гаснут и заря зарождается в елях. И когда закраснело в небе и солнце было готово подняться, двое людей вышли из леса и встали в стороне, разглядывая медведя. Он смотрел на них не мигая, без злобы и страха, приподняв чутко уши.
Две красных струи ударили ему по глазам, и два красных солнца взошло и погасло. И медведю казалось: он, молодой и сильный, выбегает на берег осенней реки и мать призывно и нежно манит его с той стороны из тумана.

Антонов проснулся от слабого прикосновения к глазам. Очнулся, ощутив мгновенную легкость и счастье, чудо внезапного пробуждения. Словно добрая, могучая, всеведущая и вездесущая сила, прилетев из далеких пространств, вселилась в него, наполнив острым звериным знанием, зоркостью и любовью.
Было утро и много света. Холст был чист и нетронут. Антонов, закрыв глаза, положил на него первый белый мазок.

* * *

Впереди, на воде, среди блеска — черная точка. То ли лодка, то ли буй, то ли бревно. К ней, безымянной, направлен его ищущий взгляд. С ней, исчезающе-малой, соединилось его удивление, мгновенное ощущение себя: «Вот он я, один, без имени, стою под зарей, исчезая с каждым мгновением, глядя да эту случайную, ниоткуда возникшую точку…»
Так думал Ковригин на носу корабля, прижатый ветром к железу. Огромная и беззвучная размытая дыханием заря распустила навстречу перья. Черная точка на водах. На белой пожарной трубе за хвосты подвешены рыбы с распоротыми животами, с полуотрезанными головами, открыв напряженные рты. Словно поют, и мысль его о себе:
«Все абсурд. Лишено понимания. Не имеет цены и смысла, — только я, один, без имени, на холодной реке. Детство, война, любовь — все прошло, нет следа ни на водах, ни в небе. Впереди мимолетная точка, готовая тотчас исчезнуть…»
Он уже мог различить лодку. Черное семечко. След от мотора. Танкер ее догонял, не замечая, работая машинами во имя всей огромной реки и зари.
И Ковригин следил за ее приближением, готовым перейти в удаление.
«Все абсурд. Все случайно. Замыкается на меня одного. Но я-то, без имени, бессильный понять, исчезаю с каждым мгновением…»
Рыбы качались, подвешенные вниз головами, казненные за бунты и разбои. Обнялись в страшном братстве на дыбе и поют свои песни про зелен сад, про бел горюч камень, про соловья-кукушечку. «И все мы несемся на север…»
Лодка была уже близко. Он разглядел людей. Человек сидел на моторе, крутил головой в нахлобученной шапке, оглядывался на танкер. Голова другого чуть возвышалась над бортом.
«Куда-то торопятся, — рассеянно думал Ковригин. — Будто есть куда торопиться…»
Танкер надвигался на лодку, но она не уходила с пути. Человек у руля поднимался, делал знаки, что-то показывал.
«Рыбаки… Опять солярку попросят… Или рыбой торгуют… — Ковригин напряженно всматривался, пытаясь рассмотреть человека. — А второй-то пьян или как?..»
Лодка была совсем близко. Корабельный нос нагнал ее, едва не задев, и стал обходить. Ее сносило вдоль борта. Ковригин, свесившись, увидел близко лицо, узкоглазое, коричнево-смуглое, нахлобученную зимнюю шапку. Кричащий, зовущий рот. Человек, бросив руль, тыкал руками в другого, лежащего, — в женщину с распущенными волосами, бил себя в грудь и живот. А она, уцепившись за борт, узкоглазо выглядывала и, казалось, хватала зубами борт.
Страницы:

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40





Топ 10 за сутки:
 
в блогах
 

Отзывы:
  • Комсомолка о книге: Настя Любимка - Даже если вам немножко за 30, или Герой (не) моего романа!
    Не понравилось. Сумбур какой-то, ни сюжета как такового, ни интриги, герои пустышки. Через пол часа уже и не вспомню о чем книга.
    Не моё

  • solmidolka о книге: Алина Александровна Борисова - Город над бездной
    Прочитала всю серию. Вернее, усиленно читала первые три, а четвёртую начала, потом заглянула в конец, и поняла, вернее в моей голове не укладывается, зачем четыре книги писать о страданиях гг-ни, чтобы в итоге остаться с другим. Автор на столько ненавидит своих героев, что заставляет 4 книги наступать на одни и те же грабли с завидной регулярностью. Даже у животного может за такое время сформироваться условный рефлекс на определенную ситуацию, но не у наших героев. Они как были в начале пути, такими же и остались в конце. Зачем нам рассказывать про бездну, вести к тому, что вампиры смогут уйти, но так и ничего не сделать, чтоб разрешить ситуацию. Все четыре книги вести героев друг к другу, но так и не привести. Короче, два бесхребетных героя, которые плывут по течению, прогибаясь под обстоятельства. По сути, все четыре книги ни о чём, так как задумка автора так и не была реализована, потому что автор за 4 книги и сама забыла, что хотела написать в итоге. Хотя история могла бы получиться интересной и яркой, и даже героев можно было бы оставить вместе, и сделать это логично и закончено. И это мы ещё не вдаёмся в подробности мышления вампиров, тире эльфов. Я понимаю, что человек- это корм для вампира, если он изначально вампир, когда одновременно в мире эволюционировали две ветви, но тут-то не так. Изначально вампиры были и не вампиры вовсе. Как можно диаметрально поменять мораль, если до этого она была другая. И ты, долгожитель, помнишь, как было по-другому. Уже с учетом этого, ты не можешь считать другую расу кормом. Так как это противоестественно твоей сути, но обстоятельства вынуждают идти на это.

  • Portol о книге: Андрей Стоев - За последним порогом
    Отличная книга

  • александр 740 о книге: Макс Алексеевич Глебов - Запрет на вмешательство
    Книгу рекомендую. Продолжение книги тоже на 5 баллов.

  • Werenok о книге: Вадим С.Г. - Некромант
    Думал нормальное фэнтези, а оказалось посредственное литрпг.

читать все отзывы




    
 

© www.litlib.net 2009-2020г.    LitLib.net - собери свою библиотеку.