Библиотека java книг - на главную
Авторов: 46445
Книг: 115179
Поиск по сайту:
Войти
Логин:

Пароль:

регистрация  :  забыли пароль?
 
Жанры:
 


     Реклама:     
     

Читать онлайн книгу «Время полдень. Место действия» » стр. 31

    
размер шрифта:AAA

— Начнем с подвала. Записывайте все замечания. Вместе подобьем и обсудим…
— Хоть с подвала, хоть с чердака! — весело метнулся прораб. — Все от души покажем!
В подвале лопнула труба. Вода хлестала, заливая пол. Слесари хлюпали сапогами, закрывали вентили.
— Ничего, не обращайте! — прораб кинул доску, сооружая временный мост. — Завтра же откачаем! Бывает…
— Да ведь сырость! Все преть начнет! — горестно охала завмаг, стряхивая с шубы грязные брызги. Сновала по углам, взглядом развешивала по крюкам заиндевелые туши, укладывала кули с крупой, расставляла бутылки.
Двери в морозильник, сваренные из ржавых обрезков, в заусенцах и термических швах, косо прилегали к стене, оставляли свищи и дыры. Завмаг раздраженно совала в щель руку:
— Да что же это такое! У меня тут мясо сгниет!
— Не сгниет! — бережно, как полированную, оглаживал дверь прораб. — Резиночку подложим… Рашпильцем тронем… Подкрасим под дуб… Колбасу свою сохраните в лучшем виде…
Елагин был угнетен видом скверной работы. Вдруг тоскливо подумал: зачем он здесь, в этом темном подвале? Он, лучший студент, выпускник, чей проект уникального города был отмечен премией. Любимец профессоров, кому сулили блестящее будущее, звали к себе в институты. Манили проектированием посольства, выставки, театра. Как, из какого каприза он предпочел этот дикий угол земли, оставил дом и родных, очутился в этом ржавом подвале?
— Ну-ка, ну-ка сюда! — звал пожарный. — Как у вас с деревянными переборками? Здесь не проходит по нормам!
— Позвольте, а это откуда? Это еще что за прелесть? — едко, визгливо из глубины коридора восклицал проектировщик.
— А как мы тележку тут будем катать? Не проедет! — возмущалась завмаг. — На себе, что ль, таскать?
— Не волнуйтесь, — умащал прораб. — Здесь щиточком закроем. Тележка пройдет. Треску на тележке, ну а семгу и на ручках пронесете, не страшно. Будет, нет у вас семга? — он причмокнул и подмигнул.
После этого причмокивания всех взорвало. Словно издеваясь, прораб привел их в гиблое подземелье, пугавшее оббитым кирпичом и голым железом, подземелье, по которому пробежали охваченные паникой люди, колотя по стенам молотками, оставляя на полу и на стенах следы своего бегства.
Всех сцепило в ком возмущения.
— Нет, вы мне объясните, пожалуйста, откуда эта прелесть? Я требую! — вопил проектировщик.
— Почему пожарные нормы не держите? А вот возьму да и наложу вам запрет! — багровел пожарный.
— Тут конфеты растают, не то что рыба мороженая! И где тут с тележкой проедешь? — возмущалась завмаг.
Прораб вдруг сбросил свои шальные взгляды, улыбки, свои балаганные, как у гармониста, движения. Черный, жилистый, злой, огрызался на них по-волчьи:
— А вы как думали? Все перекраиваете, язви вашу душу! На ваших переделках хрен заработаешь! Все бегут! Скажите спасибо, мальчишек, сопляков, отыскал, хоть чего-то сделали!..
Елагин кричал вместе со всеми. Понимал сквозь собственный крик, что все это трудности зимней, в снегах возникающей стройки, дыры на этих необъятных пространствах, которые приходится затыкать и латать своим криком, ознобом, личным страданием и болью.
Возмущались, кипели, пока вдруг не выдохлись разом. Расходились, не глядя друг другу в глаза. Торопились скорей разбежаться…
За очистные сооружения он не тревожился. Ибо виделось завершение. Всю ночь работала смена строителей. Но для пущей уверенности завернул и туда.
Въехал в зловонный, скрывающий солнце пар. В циркульных чашах булькало желтое варево. Туманилась стрела крана. Два новых бетонных, врезанных в землю отстойника вспыхивали изнутри электричеством. Опускалась на веревках бадья с горячим гудроном. Заливали швы, сваривали трубы — готовили для города искусственную, железную почку.
Двое автогенщиков отдыхали у журчащей сточной трубы. Утомленные, с потемневшими за ночь лицами, отламывали хлеб, заглатывали ломти сала.
— Ты вари уголок не шибко, а на весу, на весу… В одно касание, — поучал один из жующих. — Это тебе не телебашню варить. Там трубища — во! А тут аккуратней!
— Да я и не шибко. Но все одно прогорает. Жесть больно тонкая, — оправдывался другой, нарезая ножичком сало.
Елагин, еще не привыкший к злому дыханию отстойников, старался не смотреть на этих двоих, жующих.
— Елагин, ты что ль! Здор'ово! Опять к нам? Спасибо, не забываешь, — инженер Тройнов с намороженными, розовыми щеками сорвал рукавицу, сжал Елагину руку.
— А ты что, всю ночь здесь топтался? — удивился Елагин.
— Так точно. С рабочим классом… Да кто у вас еще так работает, кроме нас? Ночи не спим, света не видим. Снег жуем, железом закусываем. Сам видишь, чем запиваем… Премия будет, нет?
— Будет. Вам будет. Я слышал, говорили в дирекции…
— Если будет премия, приглашаю. Мой стол, моя музыка, мои женщины. А то одичали в дыре чертовой! Вот так по дырам вся жизнь проходит…
— Зачем же в дыру-то ехал?
— А шут его знает! — засмеялся Тройнов. — Спрашиваю себя: ну в самом деле, чего сюда сунулся? Чего не имел?.. Квартира что надо. Машина в гараже. Должность, оклад — позавидуешь. Жена устроена. Ну чего не хватало?
На них наносило желтый зловонный пар. И Елагин вдруг вспомнил: псковский монастырь на горе. Разноцветье и золото глав, будто вынесли на подносе драгоценный сервиз.
Старался не дышать теплым и едким паром. Спросил рассеянно:
— Так чего же тебе не хватало?
— Да ну, не пойму и сам! — Тройнов схватил горсть снега, сжал горячо, глядя на блеснувшие струйки. — Наверное, еще разок захотелось жизнью тряхнуть. Поиграться да почудесить… Проклинаешь вагончики и городишко гнусный… Где-то там у тебя жена молодая. Где-то сын без тебя растет. Думаешь, плюнуть на все, в самолет, и айда!.. А все равно интересно… В конторе служить не могу. А вот так, с бригадой, под прожектором ночку в сварных и бетонных работах — это пожалуйста!
Со своим здоровьем и крепостью, в меховом воротнике, неуклюжий, цепкий, Тройнов казался сильным зверем.
— Елагин, а чего ко мне не заходишь? Хорошо в прошлый раз посидели. Клавдя о тебе все спрашивает: «Где, — говорит, — твой архитектор?» Она тебя что, к себе, что ль, тогда увела? Видел ее комнатушку? Гитару видел? Это я ей струну порвал! — и он захохотал белозубо.
Елагин вдруг остро, больно пережил ту вечеринку в вагончике с раскаленной электрической печкой. Жарилась рыба, булькала водка. Моргали быстроглазые женщины. И одна, в пуховом платке, повела его по снежному городку. В комнате на стене круглобоко желтела гитара. На кровати, выставив из-под одеяла маленькую круглую пятку, спал ее сын. И теперь воспоминание об этой голой детской ноге и было той болью о ней, о себе, о спящем ребенке. Но думать об этом не место, не время.
— Как-нибудь загляну, — сказал он Тройнову. — А вы к воскресенью заканчивайте.
— Будь спокоен. Вкалываем без суббот. Премию только гоните!
Прошагал мимо двоих, жующих.
— Я тебе что говорю? Вари осторожней. По касанию чувствуй!
— Да я варю на дыхании. Только жесть больно тонкая…
Оранжевый огромный бульдозер с радиатором, зачехленным в попону, ровно и мягко звенел. Плавно, без рывков и усилий двигал железными бивнями. Рвал ледяной, твердый грунт. В кабине мелькало лицо под волчьей шапкой, оглядывалось назад, где висели связки металлических мускулов, сияющие поршни гидравлики. Бульдозер менял обороты. Крюк на взбухающих бицепсах погружался в землю. Мягко, словно жир, порол мерзлоту, бестелесно проходя сквозь твердь, оставляя в ней рваный след. И казалось: вот так, без усилий, с ровным бархатным рокотом, он пройдет через всю Сибирь, членя ее надвое. Но крюк поднимался, бульдозер пятился, белая сталь ножа сгребала льдины.
Через рытвины и сугробы Елагин вышел на открытое место. И обрадовался, весь встрепенулся, не признаваясь себе, что стремился сюда с утра.
На отброшенной ударом опушке, среди сора, неразберихи траншей и труб, был виден малый отрезок проспекта, заиндевело стиснутый лесом, живой, зацепившийся за враждебную землю.
Дома-башни, образуя простой и свободный ритм, голубовато мерцали гранями. Стеклянный прострел витрин был еще пуст и бесцветен. Но уже на кронштейне качалась латунная рыба, чуть позванивала в летучем инее. Фонарные столбы, отвесив несколько гибких поклонов, тут же обрывались, глядели серебристыми глазницами. Трасса, короткая, закупоренная в обе стороны буреломом, была покрыта бетонными плитами, ровно, точно уложенными.
Этот малый, незаселенный ломтик проспекта был наградой за всю кромешную, казавшуюся бесконечной работу, в которой терялось понимание себя, своей высшей, задуманной цели: лишь одно молниеносное, из снега и ночи, черно-белое мелькание дней, без следа, без осадка, без памяти.
Но оказывается, след оставался. Выпадал осадок. Эти дома, фонари, витрины.
— Начальник, когда со мной займешься? — в стоптанных валенках, в полушубке на одном крючке, в разноухом малахае, смотрел на него тощий, небритый мужик. — Когда со мной-то займешься? Нет силы терпеть. Айда, погляди, как живу!
Это был лесник, еще недавно живший в глуши, на отшибе, в бревенчатом доме. Теперь его лесные угодья, сенокосные поляны и просеки пришлись под удар проспекта.
— Глянь, как живу!
Его дом чуть виднелся за грудами пней и кореньев. Вдоль сарая, оторвав смоляные щепы, проходила траншея. Автогенщики резали сталь. Дренажные кольца подкатились под самые окна, заслоняя цветочек гераньки, испуганное бабье лицо. Экскаватор с ковшом урчал посреди огорода. Над домом нависли потрескивающие высоковольтные жилы. Дребезжал пневмомолот. И в ответ безумно и хрипло мычала корова. Весь дом был уловлен, опутан железом. Темнел беззащитно среди огней и отточенной стали.
— Баба говорит: сожгло бы нас, что ли. Когда же оно все кончится?
— Вам квартиру дадут. К концу месяца дома заселяем, и вам дадут обязательно, — ответил Елагин, глядя на стожок среди гусеничных следов.
— Да на кой мне твоя квартира? Что я в нее, с коровой? Что я в нее, с курями? Баба моя говорит: умру, а не съеду. Пущай трактором давят. Лягу и буду лежать…
Елагин слушал его причитания. Думал: город, сконструированный и запущенный с другой половины земли, пронесся через полконтинента, врезался в эти дебри. И кто мог предвидеть, что удар придется по сырому стожку? По красной гераньке? По мычащей корове?
— Куда мне еще писать? В район писал. В область писал. В Москву писал. Туды мне, что ли, писать? — лесник тыкал пальцем в небо, но и там потрескивала голая медь электричества.
Встречи, подобные этой, вдруг отнимали веру, что твое искусство и творчество, твой будущий Город, одним своим появлением осчастливит людей. Этот, в своем зипунишке, не желал его Города.
— Вам квартиру дадут обязательно, — неуверенно повторил Елагин.
— На кой ляд мне твоя квартира! У меня гриб под окнами рос, ягоду какую хошь бери. Два года поляну чистил, каждую прутину ножом срезал, — только сено пошло родить. На кой ляд мне твоя квартира? Давай лес обратно сади!
Лесник злобно играл белками, дергал желваками. Елагин испытал на себе его ненависть, его бессилие. А в ответ — свое сострадание, свою перед ним вину. Знал: в его горе есть и его, Елагина, вина. А как искупить — непонятно.
В будущем многолюдье проспекта, под коркой асфальта, все будут таиться белые цветы сенокоса, будет реять над городом дух безумной коровы…
Когда-то давно они с женой шли над непомерной, лесами поросшей кручей. Озеро длинным влажным разливом омывало гору, стелило у берегов блестящие россыпи, долгие сизые перья упавшего ветра. Легли у края обрыва. Запрокинули головы, окунув их в воздушную бездну. И все перевертывалось, голуби падали вниз, озеро лилось в небеса, и они, обнявшись, летели среди вод и разливов.
Елагин прогнал наваждение…
Приемная. Табличка с фамилией Белорыбов. Стук секретарской машинки.
— Пожалуйста, вас просят. Пройдите!
Елагин сидел с председателем исполкома, рассматривая его ржавые кустистые брови, шрамы на щеках, упрямо насупленный лоб. Теряя терпение, в который раз указывал пальцем в схему.
— Вот наш микрорайон, видите? А вот ваша водопроводная нитка. Тут же рукой подать! Позвольте нам подключиться. Врежемся за день, даю вам честное слово! Никаких перебоев с водоснабжением не почувствуете!
— Нет, не могу разрешить. Объясняю… Первое… У меня на этой нитке баня висит, столовая. Значит, их отключай?.. Второе… Водопровод у нас маломощный, самим не хватает. Вы у нас воду выпьете…
— Да что вы боитесь, не пойму? Выберем один день, небанный. И мигом врежемся. А насчет перегрузок, ведь временно просим вас выручить. Тянем свой водовод, мощный. Вам же завтра из него вода пойдет!
— Ваши «завтраки» нам известны. Завтра, по вашим словам, у нас рай будет. А пока что одно разорение. Всех путных людей от нас на стройку к себе сманили, хоть плачь! Пожары от ваших огней вот-вот пойдут, ночи не спим, караулим. Мы деревянные. Нам до вашего рая еще продержаться надо.
— Странно вы рассуждаете! Что мы, захватчики к вам явились? Оккупанты? Разве у нас не общее дело? На штабе вчера говорили… Как прикажете вас понимать?
Елагин надавил на эти рыжые брови испытанным, если умело им пользоваться, способом. Одной интонацией собрал под свои знамена невиданные грозные силы. И устыдился своей попытки, услышав все то же упрямое:
— Как хотите, а врезаться не дам.
Елагин знал, существует два центра, два города: ветхозаветный, шаткий и новый, растущий. Этот второй снижается здесь, как ширококрылый «Антей», готовый раздавить хрупкую полосу, использовав ее раз, для посадки. Он, Елагин, служит в экипаже «Антея». А этот, недоверчивый, несогласный, был в аэродромной прислуге.
Новый город возьмет от старого только название. Рассосет, перемелет бесследно в бетонных и стальных жерновах деревянный, легчайший прах. Другие люди перехватят инициативу у прежних. Станут управлять отсюда связками железных дорог, газопроводами, гроздьями городов и заводов.
Для него, Елагина, хлопоты о водопроводе, о бане были временными, изнурительными, заслонявшими любимое целое. Для предисполкома Белорыбова они и были тем целым, которому он служил. Они, из разных мест, сошлись ненадолго, случайно.
Елагин умом понимал свою правоту и победу. Но тайным, невнятным чувством стыдился своего превосходства.
— Так вы не дадите согласия?
— Не дам.
— Вы же знаете, к концу квартала дома должны быть сданы. Я доложу о разговоре генеральному. Вопрос все равно решится.
— Надо с умом решать. А не так, чтобы люди страдали.
— Да кто говорит о страданиях? — опять заражаясь нетерпением, сказал Елагин. — Ладно, простите, что потревожил… Будем решать в другом месте.
И, забрав свою схему, недовольный им и собой, вышел…
К вечеру Елагин подъехал к подстанции — последнему объекту, за которым следил.
Широкая, седая от снега просека пробивала леса и поляны. Распахнув стволы, висели три медные жилы. Плавно срывались с металлических мачт. Стремились вниз по дуге. Мягко взмывали. Усаживались на мгновение на далекую стальную вершину.
Елагин стоял под линией, среди электрических тресков. Чувствовал ее мощь, бег невидимых в меди, неслышно ревущих сил, омывавших Сибирь. Город строился на берегу этой медной трехжильной реки, выходил к водопроводу, готовился пить и глотать.
— А вот сами смотрите, как сделано. Лачком покроем да вам сдадим в упаковочке!.. Мы вам в ручки положим, вы нам в ножки поклонитесь! — бурачный от ветра, электрик радовался приходу Елагина. Приглашал взглянуть на работу.
Елагин задирал голову к мачте с призрачно-сквозным перекрестьем. Высоко, среди стекла и металла, ходил человек. Попадал головой на солнце. Заслонял его. Тихо бил и звенел, словно вытягивал из огненного клубка медные нити, развешивал над полем и лесом.
— Мачту, как обещались, выровняли, — продолжал электрик. — Громоотводы наладили. Да что там! Сами заинтересованы поскорее сдать!
Елагин почти не слушал. Чувствовал, как устал. Голова его тихо плыла от вечернего солнца, от узорного стального плетенья мачт. Сталь росла и кустилась. Цепко стебель за стеблем, охватывала небо и землю. Расцветала, как сад. И садовник ходил в небесах по стальным ветвям и вершинам. Раскрывал соцветия и почки.
— Сами, говорю, заинтересованы сдать поскорее, — электрик переступал валенками, залитыми изоляционной резиной. — Мне ведь тоже квартиру дают. Хватит, говорю, мне таскаться по Руси-матушке. Пусть другие попробуют. Сколько я этих подстанций построил — ужас! Пора свой дом заводить, пора детей растить. Правильно, нет? Человек должен дом иметь, чтоб было где детей растить. А те, которые не набегались, пусть походят, поездят.
Он кивал на того, в высоте, который балансировал на уровне солнца. Казалось, оттолкнется от мачты и пойдет по медной скользко-блестящей струне над лесами, полянами продолжать свой путь по земле.
— Работы на день-другой… Оградительную решетку поставили, а под ней лаз. Не годится! Кошки, собаки пролезут. Мы в Усть-Илиме подстанцию сдали, а кошка, чертяка, пролезла да на контакты прыг — и замкнула. Такая дуга пошла!.. От кошек, от птиц беда… Тут все сова летала, все сесть норовила. Я говорю: стукните ее от греха, ребята. Замкнет к черту!.. Ну один из наших, Ляшенко, долбанул ее дробью. Должно, помирать полетела.
Тревога и похожая на предчувствие тяжесть пребывали в Елагине. Хотелось очнуться в свежести, в молодой, светлой силе, вернуть отлетевшую надежду на небывалую долю, но не было сил. Держала ледяная земля, низкое, без птичьего крика небо, под которым он, Елагин, не юный, не прежний, пытался прозреть и очнуться.
Ему казалось, он лежит на стерильной, не окропленной еще белизне. Квадратные глазницы домов смотрят на него напряженно. Фонари наклонились над ним, готовясь светить на грудь. Жестяная чеканная рыба стучала, как метроном. К нему подключили от мачт оголенные провода и контакты. Вводили в кровь водовод. И уже с тихим бархатным ревом начинали подходить механизмы. Сжимались могучие бицепсы, заносили над ним блестящий, криво заточенный нож.
Очнулся. Сизое, стиснутое морозом лицо. Улыбка на толстых губах:
— Через пару деньков принимайте работу!
— А сова? Вы сказали, сова…
— Ляшенко ее долбанул. Крен дала и помирать полетела.
— Куда?
— Да вон, за лесок!..
Дорога, наезженная самосвалами, с хрустким вафельным следом от промчавшегося вездехода, скользила, звенела. Елагин миновал ободранное, продуваемое насквозь мелколесье. Иртыш недвижной громадой, в сорных, снежно-пыльных откосах, ахнул пустынными льдами. Рваный, застывший разлом от последнего осеннего каравана топорщился глыбами. В них словно вмерзли лязг и скрежет железа, истошные гудки, крик мегафонов. От этой пустоты и огромности отвердели глаза. Брови и щеки жгло от бесчисленных полетов песчинок.
Елагин шагал, испытывая грудью непомерное давление реки. Ее рубленых, кристаллических льдов. Бесшумного слепого движения могучих подледных вод, колыхнувших землю плавной дугой. Осыпая кручи, стремился Иртыш к океану.
На снежном лугу, запорошенные, лежали стальные трубы с надписью «Манесман». Как многоствольные, гигантских калибров минометы.
Елагин заглядывал в кольца труб. Вырезал округлые, охваченные железом картины голых ивняков и откосов. И вдруг под ногами увидел сову.
Опрокинувшись на спину, она отсвечивала выпуклой грудью. Чуть раздвинула крылья, круглоголовая и пернатая, с расширенными янтарными глазами. Он испугался ее электрического взгляда, ожидаемой, но такой невероятной встречи. Медленно наклонился.
Сова, не мигая, смотрела бесстрашно, не сторонясь его взора.
Елагин стянул рукавицу, тронул нагрудные перья. Грудь была твердой, перья не гнулись. Он поднял сову, с тихим хрустом оторвав от наста. Держал на весу, разглядывая оцепенелый клубок когтей. Сова была жестяной, ломкой, чуть засахаренной от снега. Глаза золотились в ледяной голове.
Пальцы, державшие птицу, замерзли. Он протянул ее навстречу дующей железной трубе. Птица, попав в струи ветра, качнула крыльями, как маленькая модель самолета. Неживая, откликнулась на движение родных полярных стихий.
Елагин держал сову в аэродинамическом ревущем раструбе. Проверял ее крепость, летучесть, убеждаясь в ее совершенстве. Бережно положил на снег, на прежнее, оставшееся от нее углубление. Вернул обратно отливку, металлически-белую скульптуру совы.
Он стоял над убитой птицей. Труба хлестала его порошей, сдирала тончайшие оболочки, одну за другой. И, чувствуя, как уменьшается, как улетучивается его тепло, он думал:
«Это так, это так… Меня все меньше и меньше… И вот металлический луг, металлическое небо, и птица, и, в общем, иная жизнь, не та, что казалась возможной…»
Труба грозно и хрипло ревела. Валила с ног. И он думал:
«Моя мать стареет одна, и некогда ей написать… Мой Город из легких фантазий превратился в угрюмую тяжесть, в невозможность полета и чуда… Моя жена давно не моя, в ином пространстве и времени. А я в этот миг стою на ледяном сквозняке, всеми забытый, ненужный… И как же мне дальше жить?»
Убитая белоперая птица. Труба — как огромный, нацеленный на нее дробовик. Его зрачки вмерзают в птичьи ледяные зрачки. И мысль — об очерствении души, об ущербе любви и веры.
Ему было худо, темно. Лютый сибирский ветер, кандально звенящий, выдувал остатки тепла. И, чувствуя, как погибает, как глохнет от свиста последнее живое звучание, он стал выкликать, не зная кого, в этой темной сибирской ночи.
Он звал горячо и жарко. Глядел не в небо, а на убитую птицу. Связывал с ней все лучшее, на что уповал: отчий дом, материнское родное лицо. И другое лицо, любимой. Свой чудный задуманный Город. И что-то менялось в ночи.
Дальний, чуть слышный звук…
Слабый проблеск и свет…
Звук все выше, ясней…
Свет просторней и шире…
И внезапный взрыв…
Белизна снегов…
Совиный клекот и крик…
И крылатая буря…
Город, как семейство космических кораблей, приземлился в снегах. Серебристые сферы и чаши, отшлифованные пургой. Антенны ловят полярные вихри. Стремительные фюзеляжи конструкций. Город в сверкании и блеске, в мелькании ринтов, лопастей опустился из неба как чудо, коснулся земли. И Елагин любил крылатое и звенящее, из бурана возникшее диво.
Это длилось одно мгновение и исчезло как сполох. Город вдали вспыхивал ртутным светом, ворчал моторами, лязгал. Но было иное звучание. Иное понимание всего. Вернулось, обойдя по кругам, знание о себе и о мире. О высших задуманных целях, данных на великое испытание и силу, на великую мечту о цветении.
Елагин поклонился невидимой в сумерках птице. Вздохнул глубоко и пошел в этот грозный, ледяной, электрический мир продолжать вековечное дело. Отдавать свою душу живую. Наделять этот мир душой.

14

Из окошка музея — белые, толпой стоящие башни и храмы, их знакомые лица с каменным выражением глаз, задумчивых лбов, тихих улыбок. Батарея чугунных пушек, без лафетов, с ледяной, детьми построенной бабой. От ворот — темная, туго натянутая тропинка, по которой идут в музей нечастые посетители. Возникнут на мгновение у окон кабинета. Хлопнет тяжелая дверь. Голоса в прихожей. И замирают, затихают по залам.
Стайка школьников задержалась у пушек, засовывая в дула снежки. Речники-курсанты в коротких бушлатах простучали на крыльце чечетку, застывшие, торопились зайти в теплоту. Одинокий, приезжего вида человек остановился, поднял глаза к высокому кружению галок в Никольских куполах.
Голубовский, директор музея, с утра чувствовал себя неважно. Болел желудок. И уже в который раз он заваривал чай из трав, прятал горячий чайник под лоскутную матрену, стоявшую тут же, на столе кабинета. Нет-нет да укладывался на старинную, красного дерева кушеточку, прислушиваясь к шагам в коридоре, — как бы не застали врасплох. Закрывал глаза, чувствуя слабое, нескончаемое жжение. Но потом с усилием усаживался, отводил ото лба жестко-белые длинные волосы. Бодрился распрямлялся, вставал.
Он готовил к открытию выставку картин Горшенина, собранных тут же, у стен кабинета. Любовался их тихим разноцветьем. Любил их, думая о непрерывном в Ядринске плодоношении, то буйном, то кротком, сквозь все суховеи и заморозки.
«Право слово, чудеса, чудеса… И откуда он знает? О себе, обо мне, о всех нас? И об этой горе? И о кладах?» — думал Голубовский взволнованно, разглядывая одну из любимых.
Ядринская в откосах гора. В ее глубине тихо спят казаки в кольчугах и шлемах, разметав железные бороды. Монахи в клобуках, смежив веки над старыми книгами. Барыньки в кружевах, кринолинах прижали к груди веера. Чиновники в вицмундирах с кипами карт, чертежей. Убитый комиссар в портупее, с горькой улыбкой, держа в кулаке наган. Раненный в бою под Орлом танкист с повязкой на ослепших глазах. Все уснули в глубокой горе. Их оплетают тонкие корни. Хрупкое деревце пробилось наружу, раскрыло под небом цветок. И он, Горшенин, прижался к цветку губами, ловит его аромат.
«Чудо о Ядринске… Так просто, дивно!..»
Он переходил от картины к картине. Близоруко вглядывался, то усмехаясь, то хмурясь, отбрасывая белую гриву. Чувствовал телесную боль и душевную, ее побеждавшую радость. Думал, как выставит в залах картины, явит миру их красоту и мир, на мгновение очнувшись, узнает себя таким.
Женский портрет, Маша. Черпнула горстку синей иртышской воды, и в ладонях, в пригоршне, отразились перевернутые кремлевские церкви, дерево срубов, лестница с фонарями, и он сам, Горшенин, — в ковшике из ее ладоней. А она усмехается, смотрит на воду, словно думает: то ли сделать глоток, то ли выплеснуть.
«Нет, не на силе и гордости, а на робкой любви и сомнении — вот на чем основать свою душу… Отданы в руки друг другу на сохранение, на бережение и несем, боясь расплескать…»
Он присел, ловя голубые отсветы картины, потеряв из глаз Машу, но все еще чувствуя ее усмешку и тайну, ее власть над пригоршней воды.
«Кто захочет, поймет… Не теперь, так когда-нибудь после…»
Все последние месяцы его мучили боли в желудке, а с ними — темные мысли о неизлечимой, поселившейся в нем болезни, о близком конце. Он боролся, заставлял себя не думать, засиживался в музее, в фондах и книгохранилищах. Не любил возвращаться домой, где поджидала его оглохшая, бестолковая, засохшая в старческих хлопотах жена. И хотелось написать большое письмо сыну, позвать к себе, повиниться за былые с ним ссоры, за отцовское свое нетерпение. Но все откладывал. То отчеты, то просмотры собранных летом по деревням крестьянских нарядов, прялок и утвари. А теперь вот эта маленькая драгоценная выставка любимого им Горшенина.
Еще картина, чуть отсвечивающая у окна.
На холодном, предзимнем лугу кружат красные хороводы. В студеную воду заплывает осенний табун. Пастух играет на дудке, и люди под тихие посвисты прижимают к груди отлетающих птиц. Прощаются с ними, и их лица печальны и тихи. Кони плывут. Краснеют сарафаны в лугах. Печально поет береста. И все так знакомо: вот он сам, Голубовский, седой и усталый, отпускает на волю кукушку, свою тихую, осеннюю душу. Вон Городков отпускает на волю дрозда. Файзулин целует стрижа. Маша под холодным дождем проносит свой алый подол, Горшенин прижал к устам дудку из седой бересты.
«Как верно, как верно! — думал Голубовский умиленно и грустно. — Звучание рожка… Наши души… Наше единство в лугах… Нет, не архангельской грозной трубой, от которой падают города, обновится и очистится мир, а от кроткой седой бересты, в ее слабом звучании…»
Страницы:

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40





Топ 10 за сутки:
 
в блогах
 

Отзывы:
  • marival о книге: Настя Любимка - Даже если вам немножко за 30, или Герой (не) моего романа!
    А мне понравилось, как раз с размышлениями рероини. Читала с удовольствием! !!

  • Комсомолка о книге: Настя Любимка - Даже если вам немножко за 30, или Герой (не) моего романа!
    Не понравилось. Сумбур какой-то, ни сюжета как такового, ни интриги, герои пустышки. Через пол часа уже и не вспомню о чем книга.
    Не моё

  • solmidolka о книге: Алина Александровна Борисова - Город над бездной
    Прочитала всю серию. Вернее, усиленно читала первые три, а четвёртую начала, потом заглянула в конец, и поняла, вернее в моей голове не укладывается, зачем четыре книги писать о страданиях гг-ни, чтобы в итоге остаться с другим. Автор на столько ненавидит своих героев, что заставляет 4 книги наступать на одни и те же грабли с завидной регулярностью. Даже у животного может за такое время сформироваться условный рефлекс на определенную ситуацию, но не у наших героев. Они как были в начале пути, такими же и остались в конце. Зачем нам рассказывать про бездну, вести к тому, что вампиры смогут уйти, но так и ничего не сделать, чтоб разрешить ситуацию. Все четыре книги вести героев друг к другу, но так и не привести. Короче, два бесхребетных героя, которые плывут по течению, прогибаясь под обстоятельства. По сути, все четыре книги ни о чём, так как задумка автора так и не была реализована, потому что автор за 4 книги и сама забыла, что хотела написать в итоге. Хотя история могла бы получиться интересной и яркой, и даже героев можно было бы оставить вместе, и сделать это логично и закончено. И это мы ещё не вдаёмся в подробности мышления вампиров, тире эльфов. Я понимаю, что человек- это корм для вампира, если он изначально вампир, когда одновременно в мире эволюционировали две ветви, но тут-то не так. Изначально вампиры были и не вампиры вовсе. Как можно диаметрально поменять мораль, если до этого она была другая. И ты, долгожитель, помнишь, как было по-другому. Уже с учетом этого, ты не можешь считать другую расу кормом. Так как это противоестественно твоей сути, но обстоятельства вынуждают идти на это.

  • Portol о книге: Андрей Стоев - За последним порогом
    Отличная книга

  • александр 740 о книге: Макс Алексеевич Глебов - Запрет на вмешательство
    Книгу рекомендую. Продолжение книги тоже на 5 баллов.

читать все отзывы




    
 

© www.litlib.net 2009-2020г.    LitLib.net - собери свою библиотеку.