Библиотека java книг - на главную
Авторов: 45201
Книг: 112420
Поиск по сайту:
Войти
Логин:

Пароль:

регистрация  :  забыли пароль?
 
Жанры:
 


     Реклама:     
     

Читать онлайн книгу «Время полдень. Место действия» » стр. 6

    
размер шрифта:AAA

— Кто у них там торгует? Верка Звонкова?.. Ну та знает, что делать. Небось наторговала недостачу рублей пятьсот. Вот ревизия в угольках и разбирайся!
— Не! Верка аккуратно торгует. Лизка говорит, они гуляли всем сельпо, с премии. Вина выпили, песни пели, а плитку забыли выключить. Ну и подхватилось.
— А может…
Женщины замолчали. Ольга представила их молчащие лица. Белые дома, наезженную тракторами, вывороченную колею, молоденькие тополя у больницы. И опять разговор:
— Мой-то Витька вчера на отцовском мотоцикле снова угнал. В два часа заявился. Где его леший носил? Я говорю, отец приедет, скажу. Он те трепку даст… Нету управы. Не знаю, что делать. Драть — большой вырос. А слов не слушает…
— Что делать? Терпи! Мама моя говорила, с детьми весь век терпеть. Плачь, а терпи. Нашептывай, уговаривай… Потому они — наши дети!
И опять замолчали.
— Ну, я пошла. Сегодня навоз выгребать… Вчера начала, не могу: спина болит. Сегодня, нет, думаю, надо кончать…
— Ну, ступай… Ты Лизке скажи, пусть зайдет, квитанцию занесет.
Ольга подымалась навстречу заботам.
Она совершала обход, заходя в палаты в сопровождении старшей сестры, обрусевшей казашки, чье овальное лицо казалось Ольге глазированно-смуглым, с гончарно-точным надрезом глаз. Ее звали Торгай, и книгу для записей она несла как поднос.
В эту пору сухой и горячей весны, посевных и огородных хлопот больных было немного, все больше старики и старухи.
Ранней зимой, отмотавшись по хлебным, уходящим под снег нивам, явятся почернелые комбайнеры. Лягут на койки лечить радикулиты, простуды. Протянут под кварцами вырванные из пекла и льда тела, медленно возвращаясь к покою. Их исхлестанные СК-4 примут механики, станут штопать пробои и дыры в бортах. Но это зимой, зимой…
Так думала Ольга, появляясь в палатах. Мерила давление, прослушивала. Торгай заносила в книгу имена больных и рецепты.
— Вот и гости дорогие! Здравствуйте нашей хате! — потянула от подушки голову в белом платочке голубоглазая ласковая старуха, бледная и прозрачная. — А мы слышим, по коридору — цоб, цоб! Ну, думаем, доктора бог несет…
— Как чувствуете себя, бабушка? — спросила Ольга, готовясь слушать. — Как аппетит?
— Слава богу, начала кушать.
— Перебои ощущаете?
— Покалывает.
— А ноги все мерзнут?
— Маленько.
— К деду надо ехать, согреет, — усмехнулась Торгай, освежая палату небольничной своей красотой и смуглостью.
— А я уж так жду не дождусь! — охотно, благодарно откликнулась старуха. — Сперва думала, не вернусь домой — так пекло. А теперь сняло. У меня дедушка столько слез пролил, думал, не вернусь. А я на него гляжу: милый, как же один-то будешь? Сердце рассыпается… Не знаю, как благодарить вас за то, что с дедушкой еще придется пожить. Не знаю, куда писать, — неграмотная… Думаю себе, видно, не пришла пора-то. Ангел-хранитель пока не велит. А как же, милая! — кивала она усмехающейся Торгай. — В каждом ангел-хранитель. Как в гнезде. Крылушки сложил и сидит…
Ольга слушала ее вялое тело. Через тонкие трубочки летели слабые биения и стуки. Чужая жизнь просилась в нее, открывалась во всей длинноте и усталости, во всей своей завершенности.
— Еще полежите недельку, — сказала она, убирая трубку, диктуя Торгай в ее книгу.
— Да уж больно устала, милая… И дедушка каждое утро приходит, зовет… Да уж воля, конечно, ваша, — улеглась старуха на подушку, утомившись, мигая синими глазками.
На соседней кровати, разволновавшись от первых прикосновений, подставляя Ольге худую, древовидную руку, завздыхала другая старуха:
— Раньше, бывало, в войну и мякину кушала, и лебеду, коровьи тошнотки, — желудок принимал. А теперь все че хошь заказывай, а желудок не принимает… Скорей бы уж помирать… И вам-то я надоела…
Ольга мерила ей давление, следя за бегом стрелки и одновременно вникая в старушечьи приговаривания.
— Да и какая жизнь была? Чего здесь оставлять-то?.. Муж на фронте погиб, город Ершов. Один сынок в реке утоп. Другого качала, немец в избу вошел, ногой пхнул, — зашибся насмерть… За дочкой сюды в Казахстан приехала. Думала, она меня провожать будет, а не я ее… Вот и живешь, и думаешь… — и она задрожала ртом, заронила мелкие, быстрые слезы.
— А ты не думай, бабушка Васильевна. — Торгай достала кусок чистой марли, вытерла ей ловко глаза.
— Как не думать? Оно не отходит!.. Когда дочку-то опускали, зять дал заклятие. Не забуду, говорит, тебя, жена, и мать не забуду твою… Вот и живу у зятя. Когда молчу — хорошо. А чуть поперек скажу — вот и плохо…
— Так и надо, бабушка Васильевна, — развлекала ее Торгай, пока Ольга щупала неясный, ускользающий пульс старухи. — В старости молчать надо.
— Спасибо, принимаете меня… Вы тоже старыми будете…
Торгай записывала округло, красиво, будто каждой буквой повторяла черты своего лица. Объясняла Ольге:
— Зять у нее хороший. Не пьет… Внуки приходят. Учатся хорошо. Так, нет, бабушка Васильевна?
— Задают больно много. Некогда навещать-то, — облегченно, наговорившись, наплакавшись, отвечала та. — Спасибо вам…
Переходя из палаты в палату, Ольга думала: хоть и горе, и слезы и она еще к ним не привыкла, они ее трогают и волнуют, но здесь хорошо, здесь она на месте. Свободна, без обычного своего стеснения раскрывается в том, к чему призвана, что любит, умеет. И этот маленький мир сельской больницы раскрывается ей навстречу своими судьбами, ожиданием помощи.
«Это и есть полнота. Это можно понять. Мы же земские люди, врачи. Это можно понять очень просто…»
Вошли в палату, неумело, но хлестко размалеванную по стенам зверями и куклами.
Мальчик, очень бледный, но счастливый и любящий в своем выздоровлении, светился весь.
— Ну, молодой человек приятной наружности, — Ольга ощупывала железки на его хрупкой шее. — Опять жаловаться станешь, что в халате ходить заставляют?
— Я жаловаться не хочу, — с бодрой готовностью откликнулся он. — Только девчонки в халатах ходят, а у меня брюки есть… Вы мне еще давление померяйте…
— Он брюки под матрас ложит, — говорила Торгай, перемигиваясь с мальчиком, — глаз вишневый, глаз серый, оба смеются, — чтоб стрелки на брюках. Солдатом будешь, да?
— Не, не солдатом. Врачом. Старика лечить надо, — и он кивнул на соседнюю койку, где сидел с ногами, по-восточному, бритоголовый старик казах, запахнув больничный халат, слепо моргая влажными, красными глазами.
— Как себя чувствуете? — спросила Ольга, бережно, боясь причинить боль, прощупывая его отечные ноги.
Старик молчал тяжело дыша. Вздрагивал острой двойной бородкой. Заговорил по-казахски.
— Что он? — вслушивалась Ольга в его жалобное приговаривание.
— Боится картинок, — перевела Торгай, кивая на стену, — говорит, ночь не спал. Эти черти снились.
И Ольга, глядя на долгоносых намалеванных буратин, глазастых космонавтиков, лунообразных чиполлин, испытала жалость к беспомощному старику, занесенному на эту кровать из степи, которую топтал весь век конем и ногами, ставил юрты, чабанил, не страшился ни волков, ни морозов.
— Переведите в другую палату, — сказала Ольга, вынимая трубку.
Слушала глухие неровные вздохи старика, похожие на стоны, удары. Будто что-то в нем разрушалось, прочное, древнее, но желавшее жить. Думала: «Сидит в нем, как говорила старушка, ангел-хранитель, молодой, узкоглазый, в бисерной тюбетеечке, с крохотной балалайкой. Сложил свои крылья. Скрестил ноги на узорной кошме, среди чайных пиал. И в проем его юрты — молодая, зеленая степь и кудрявое белое стадо. Но это просто он сам, не старик, а юноша, притаился среди стуков и вздохов».
«Мой, мой это мир… Мой удел… Тут останусь…» — думала она, принимая внезапно решение.
— Ольга Кирилловна, — просунулась в палату дежурная сестра, — вас там спрашивают.
— Кто?
— Не знаю. Из города. Я сказала, после приема выйдете… Да вон в окне-то…
Она взглянула, в молниеносном, все угадавшем ударе уже зная, предчувствуя, поджидая с утра и раньше, когда улетало от нее в пробуждении дорогое, мучительное, не исчезая, а переходя на иные круги и видения, готовясь опять возвратиться.
За окном, в поднятой от машины пыли, поставив у колеса дорожный баул, ходил Ковригин.
…Они сидели в ее маленькой комнатке, ошеломленные, обожженные внезапностью первых минут. Радовались и боялись обнаружить эту радость движением и словом, как бы от нее уклонялись. Но невозможно было уклониться в этом тесном, радостью их наполненном пространстве.
— А я к вам еду, гадаю: найду — не найду, найду — не найду… Далеко же вы в степь выкатили!.. А дорога, признаться, неважная… То асфальт, то гравий, то ремонт.
— Что же я сижу-то? Чай ставить, с дороги… Вы меня чаем, а я вас? Хлеб у нас тут хороший. Местной выпечки. Можно отрезать… А наутро, как свежий, не сохнет…
— А я думал, какое счастье, что адрес взял. Будто кто надоумил. Еду, а сам проверяю: здесь — не здесь. И поверите, взял и еще раз в другой блокнот переписал. На всякий случай…
— Тут дорога ой какая неважная! Меня на нашей «Скорой помощи» привезли. И так в пути укачало, что легла на носилки, так и ехала лежа. Что за места — не видала. А утром вышла из дома, — чудесно! Степь, река, утки над больницей летают. А дальше озеро синеет. Вольно…
— Эти наши разговоры, которые вдруг повелись… То есть я их затеял… Их надо продолжить. Они для меня так важны. За этим и ехал, как к исповеднику… Качу, а сам каламбурю: еду на беседу, еду на беседу… Чепуха какая-то, верно?
— А я все думала, как вы тогда добрались. Темень, город чужой… Начала свой шарф искать, а потом вспомнила: он же улетел… Ну как ваше сердце, скажите? Больше приступов не было?
— Не было, не было… Но побаливает. Пустяки! В шахте сидел, там комбайн, и я ладонью шахтерскую лампу прикрыл… В общем, та же моя философия. Проблемы в масштабе души. То были в масштабе страны и вдруг — в масштабе души. Ну пусть вы не исповедник, не надо. Но вы мой лечащий врач. И должен же я показаться!..
— Тут, знаете, больничка так себе. Но мне интересно… Я здесь одна, и все тут на мне. Я и хирург, и окулист, и педиатр… И боязно, и увлеклась. Я покажу, вы посмотрите…
— Да вы здесь знаменитостью станете! Из столиц приезжать начнут. Великий лекарь в степях объявился. Потянутся пешком, самолетами…
— А что, и останусь. Я почти уж решила. Выпишу книг медицинских…
На столе лежала толстая медицинская книга. Он тронул ее, залистал. И в мелькающем веере сверкнуло голубым и погасло. Он принялся снова листать. И в книге, на развороте, еще влажный и свежий, прилипнув к странице, напитав ее своим соком и духом и чуть покоробив, лежал темно-синий цветок с золотой сердцевиной.
Ковригин смотрел пораженно на нее, на цветок. Они сидели, умолкнув, захваченные единством. Между ними вращались от дыханий и взглядов тончайшие голубые лопасти…
Они расстались до вечера. Ольга вернулась в амбулаторию, где ожидали ее приема больные. А Ковригин отправился в правление совхоза. Там в намеченный час, запланированное еще из райцентра, по телефону, из кабинета секретаря райкома, ожидало его собрание совхозных специалистов, перед которыми он должен был выступить.
Вошел в квадратный директорский кабинет, выкрашенный грязно-зеленым маслом. За столом, перед селектором, оплывший вниз плечами и грудью, но все равно огромный, сидел директор. Вдоль стен на стульях плотно и многолице теснились люди, плечо к плечу, выставив сапоги, пыльные башмаки, похожие одинаковым видом серо-рабочих, мятых одежд, глиняно-красными сдержанными лицами.
Проходя к столу под их взглядами, чувствовал, как воздух еще тверд и плотен от умолкнувших басов.
Директор, двинув стол большим животом, подал огромную, как деревянный совок, ладонь.
— Товарищи, — сказал он, бегло скосившись на календарный листок с записью, — вот к нам в совхоз прибыл уважаемый, известный ученый… профессор… Николай Степанович Ковригин. Он нам прочтет доклад о наших же с вами местах, о целине. Я думаю, это будет нам всем полезно. Хотя у нас, сами знаете, забота на заботе, и засуха на носу, и с севом запаздываем, и корма не знаем, где взять, но все равно нельзя глазами в землю уткнуться, жить одним днем. Надо вверх взглянуть, вдаль — одним словом, чувствовать перспективу… А поэтому для нас большая удача — приезд Николая Степановича, и мы его сейчас послушаем.
И сел. И все, качнув головами, ногами, стали смотреть на Ковригина, спокойно, строго, с симпатией.
Он начал говорить, испытывая к ним интерес и в то же время робея перед разницей их подходов, их усилий, ощущений этой степи.
— Несколько столетий народ держал целину про запас, обходя плугом. Знал о ней, всегда имел в виду этот отложенный на завтра каравай. Теперь пришлось его взять. Не рано ли? Превращение этой степи из травяной, первородной в хлебородную, по существу, означает включение еще одной, значительной части земного шара в мировой экономический механизм. Целина пополнила не только хлебные житницы, но, если хотите, и народную психологию, и душу, наградив ее новыми оттенками. Усилия такого масштаба, будь то военные, экономические или пространственные, в которые народ погружен почти тысячелетие непрерывно, и сделали нас тем, что мы есть…
Он называл им цифры хлебных пудов. Напротив сидел казах. Его потертая роба еще пахла вспышками автогена. Кирза на ногах лоснилась от машинного масла. Руки все избились о болты и ключи, так что проступила в ногтях синева. Но где-то за усталой смуглостью лба и сухостью стиснутых губ таилась давнишняя, отлетевшая степь в грохоте конских копыт. Секущий по травам дождь. И он, потеряв свою шапку, сжавшись в мокрый комок, бьется на рыжей, гладко-горячей спине.
— Наши первые неудачи: потери от засух, от дождей и ранних снегов, пылевые бури, отток поселенцев, — все это несовпадение вековечной азиатской степи с завезенными машинами, семенами, с умением пахать и сеять. Мы медленно сближались со степью, учились ловить мимолетные, среди весенних дождей, часы сева. Вытачивали новые, угодные степи орудия. Выводили местные степные сорта. Мы перестали ломиться в открытую дверь, просто нагнули голову, чтоб не убиться о притолоку. И с этим поклоном вступили в степь заново, осторожно. Оказались среди урожаев…
Он рассказывал им предысторию. О суммах несметных затрат, непредвиденных и случайных убытков. О полях, уходивших под снег. О свалках израненной техники. Мысль его была о напряжении усилий, соизмеримых с ведением войны.
Угрюмый седой человек, бригадир или техник, с двумя насечками шрамов поперек крестьянского лица, весь в заботах о дожде и о севе, моргал малыми синими глазками.
— Сами знаете, целинные урожаи кочуют, пропадая на несколько лет, а возвращаются внезапно, — топят степь хлебом. Мы должны отступать в бесхлебные годы и вновь появляться всей мощью людей и техники, как только вернется хлеб. Мы должны убирать эти пульсирующие пространства новым, подвижным способом, наподобие десантов, экономя каждую умную голову, каждый дизель. Эта тактика останется верной, пока не обводним целину. Тогда величина урожая будет определяться программой на распределительном пульте, отдающем сибирскую воду среднеазиатскому хлопку, черной и цветной металлургии и вам, степнякам. А когда-нибудь после регулированию будут подвержены солнечные, световые потоки в рамках управления климатом и глобальной погодой…
Татарка в пестрой косынке уложила на колени отдыхающие, длинные пальцы. И он думал: как она его понимает? Или мысли ее о муже-чеченце, о четверых сыновьях и о хлебе насущном?
Ковригин подыскивал слова и примеры, обращался к этим людям. Отчитывался перед ними и им проповедовал. Ему были важны их крестьянские лица, их сдержанное внимание.
Замолчал, завершив. Встал директор:
— Если есть вопросы, задайте…
Все молчали. Директор продолжил:
— Если нет вопросов, поблагодарим Николая Степановича за интересный доклад. За то, что добрался до нас в такую даль. А сами мы, как было говорено, займемся хозяйством… Пусть Бурлаков и Гасапов пилораму проверят, почему пиловочник встал? А Хмеленко мне головой ответит, если в третью бригаду не подбросит горючее… Все! Расходитесь!
Поднялись, наполнив квадрат кабинета телами. Запрудили дверь, на ходу доставая сигаретные пачки. И говор их был о запчастях и горючем.
Директор легонько тронул за локоть Ковригина:
— Вы извините, спешка такая… Сам по полям еду… А вечерком прошу к себе в гости. Парторг подойдет, главный инженер… Побеседуем, как там в столице… Много, очень много вопросов…
Распрощавшись, укатил на газике…
Ковригин вернулся к Ольге.
Они встретились у больницы. Ольга, окончив прием, расставшись с белым колпаком и халатом, вышла к нему. Уже успокоенная, пережив к обдумав его приезд, взглянула прямо и ясно.
Увидела бледность, утомленность не успевшего загореть лица.
— Ваши больные припали к окнам. Стараются разрешить загадку, — сказал он с легким церемонным поклоном. — Давайте еще большую им зададим. Поведите меня на прогулку.
— Вам бы с дороги отдохнуть…
— Вот я и начал уже. Погуляем…
Они пошли от больницы, от ее запахов и беленых стен. Мимо кирпичной водонапорной башни с розовым линялым флажком. Миновали задворки, сорные и не убранные после паводка, с обломками старой швейной машины, клочковатым мехом мертвой собаки. Спустились по склону, где Нура, охваченная цветущими ивами, петляла, отрывая от себя старицы и болотца. Сухая трава блестела под низким солнцем, в розоватой степи чуть виднелись тракторы, вблизи паслись бело-рыжие лошади.
— Как прошло выступление? — спросила она. — Уже все село о вашем приезде знает. Даже больные: «Профессор приехал! Профессор!..»
— Надеюсь, что меня поняли. Выступление было полезным. А иногда смеюсь над собой: придумал себе эту миссию, агитирую, собираю голоса в свою пользу. А то, о чем я вещаю, явится и помимо меня, а может, и мне вопреки… Я говорю о жизни, которая должна здесь возникнуть согласно моим предсказаниям через полвека. Но меня уж тогда не будет. Двигаюсь в будущем, мне не принадлежащем. И вытягиваю за собой мое прошлое, в той же степени недоступное. Весь состою из этих встречных, в сущности, нереальных движений.
— Но я рада, что все-таки выпадают редкие реальные дни. Лужа, в которой стоите, очень даже реальна!
Он засмеялся, перескакивая вслед за ней по залитой, с брошенными жердями дороге, выбираясь на сушь.
— Я так рад, что вас вижу…
Солнце садилось в кусты, сплетя из них круглую, блестящую корзину. Нура под обрывом хлюпала мутной водой, начинала розоветь. Качала желтые тростники с бесшумными малыми птицами, повисшими на метелках.
— Вы мне рассказывали о детстве, войне, женитьбе. — Ее голова на солнце оделась летучим свечением. И было больно смотреть на путаницу веток, лучей. — Я сидела вечерами и думала…
— Заморочил вам голову своими жалобами, — ответил Ковригин благодарно, боясь потерять свечение в ее волосах.
— У меня в больнице лежит старушка. Очень слаба, на ладан дышит. И к ней приходит ее дед, навещать. Сядет у постели, возьмутся за руки и сидят, как дети… Мне их историю рассказали… Они где-то под Курском в одной деревне росли. Но она богатая дочь, а он бедняк. Любили друг друга, хотели пожениться, но ее родители не дали. Выдали за купца деревенского. И так разошлись. И весь свой век прожили порознь. Он ходил по войнам, по стройкам, женат был, где-то детей растерял. А она, как мужа ее раскулачили, с ним скиталась, на север, на юг, в эту степь казахстанскую, пока не умер. И тут, представляете, уже на старости лет встретились. Узнали, поженились. Будто им было загадано, а потом сбылось…
— Ну, это притча какая-то, — сказал Ковригин. — Сказка или как в старых песнях поется. Это чудо, почти несбыточное.
— А я и жду чуда. С детства в себе чувствую горячую точечку. Где-то во мне живет, светит, греет. Потом из нее чудо родится.
— Как вы сказали? Горячая точечка?
— Я эту точечку очень рано в себе ощутила. Может, раньше всего. Я в нее очень верю, в самые худые минуты. Я верю в чудо. У мамы не было чуда. У отца не было. А у этой старушки есть. Только она эту точечку называет по-своему: ангел-хранитель. А у меня другое название…
Заря в черных росчерках веток. На круче два последних красных пятна. Темная зелень воды. И утка снялась с течения с кряком и свистом, в ржавом своем оперении. Мелькнув над потоком, завернула за купы кустов.
— Да, — сказал он, — это все не имеет названия. Кто называет чудом, кто ангелом. У меня — летучее семечко… Наверное, у каждого есть. И у директора, с которым сегодня встречался… Мы только сказать не умеем. Может, за этим пушистым семечком всю жизнь и гонюсь?.. На броне атакующей… В самолете… Или в городской толчее в Столешниковом… Раз увидел его в Будапеште. В Венгрию залетело…
— Расскажите, — попросила она, — расскажите про Венгрию. Про летучее семечко…
И опять с удивлением, с готовностью он испытал ее простое и ясное стремление к нему, которое было наподобие внушения. Легкую силу, к чему-то его призывавшую, дававшую всему, что и прежде было известно, иное понимание и цену.
…Та венгерская сырая весна, когда приехал в Будапешт как эксперт, — дать пространственные характеристики и оценки сложным, пестрым ландшафтам, драгоценным для малой страны.
Его поездки по армейским учениям, по пасхальной, в дождях стране. В соборах чуть затуманились разноцветные стекла. Острая медь зеленела сквозь летучий сырой туман. Он гнал по прямым автострадам, точным, как прострел, в Европу — в Вену, в Белград, в Дюссельдорф. Навстречу в шипении, в реве хромированных радиаторов мчались «мерседесы» и «форды» к валютным особнякам Балатона. А вдали, за чертой виноградников, вставали шапки разрывов, полигоны дрожали от хода железных колонн… На перекрестке, пропуская туристов, заляпанный грязью, стоял транспортер, мокрый, с хлыстом антенны. Механик в танковом шлеме открыл в нетерпении люк…
— Вы не замерзли? — спросил Ковригин, видя, как на мгновение исчезнув, ее лицо вновь перед пим проступает, уже неясное в сумерках. — Позвольте, я вам куртку свою…
— Мне не холодно, нет. Продолжайте…
Да, да, он хотел продолжать. О сверхнапряжении борьбы…
— Там, на старой брусчатке, каждый камушек блестел в отражении. Гудели колокола на соборах, дождливый пасхальный звон. В гарнизонах им отзывались бессловесные солдатские песни. Одно погружалось в другое, и все тонуло в дожде.
Он испытывал физически, как склепана Европа, в перекрестьях границ, где каждая балка дрожит, принимая давление нагруженного борьбой континента. И нет зазоров и допусков. Отшлифованы, плотно пригнаны бруски государств. И смысл усилий — удержать равновесие конструкции.
Альпы, Апеннины, Арденны — их ветер шуршал в виноградниках. В мокрых сетках антенн бились коды натовских центров. Команды полков бундесвера. Позывные чужих субмарин.
Он работал днем на ландшафте. Лишь к ночи, измызганный, с сырыми ногами, возвращался в Будапешт. И всегда начинался дождь. Вспыхивали табло автострад. Сердце начинало болеть, и из тьмы и гудения ветра было внезапно, как взрыв: огненный спектр Ракоци, крутящееся в черноте разноцветье, ртутное течение улиц. Машина неслась в тончайшей пленке огня. И мысль: мое «я», ночной Будапешт…
Ковригин стянул с себя куртку. Осторожно, боясь коснуться ее шеи руками, набросил, почувствовав, как зябко, благодарно передернулись ее плечи, просторно погружаясь в тепло.
— Вы сказали, ночной Будапешт…
Он и днем был прекрасен, построенный из закопченного камня, с седой медью кровель, с точеной, обветренной готикой. Легкое жжение в горле от дыма печей и каминов, запах угля и серы. Вокзал — парящий ворох стекла и железа. Рынок румяно-зеленый, луково-золотой.
Венгерский майор с нетвердым русским выговором показывал Пешт. Зеркальные особняки и решетки Посольской улицы с туманным свечением площади Королей, где мадьярские всадники горячили на граните копей. А здесь деревья подымали черные сырые рога с набухшими почками.
— Тут наши висели, как груши, — говорил майор, подымая глаза туда, где в ветках сквозило серое небо. — На каждом суке два-четыре товарища… Я был в комендатуре. Ко мне приводили пленных. Кто такой? Имя? Подданство? Были ОАС из Парижа. Были старые, СС, через Австрию. Были свои, хортисты… Фильтрация через границу… Вон видите дом за деревьями? Вот этот, со львом? Видите? Вот здесь меня ранило в танке, — майор указал на дом. Тяжелый карниз из камня был взломан и изрезан осколками, как рассеченная бровь…
— Мне казалось, я это уже забыл, — сказал Ковригин, ступая за ней по холодной земле. — А теперь вдруг явилось: высокое окно с отражением блеска, ключевой камень в наличнике и уже потемнелые, словно заросли лишайника, насечки взрыва…
«Венгрия сама, — думал он, следя за миганием далеких полевых тракторов, — сама наподобие камня, заложенного в купол Европы».
Те последние дни в Будапеште, когда дело окончено, можно возвращаться назад, и тончайшее расслоение всего, будто в колокол на соборе, в его серебро и медь, влилась струйка иного металла, не слилась, а ушла в глубину, поражая тайным звучанием.
Запах бензина. «Икарус». Мальчик, продающий газеты. И я на скамейке, присел переждать мою боль. Будапештские голуби ринулись в дымку улицы, и один, отвернув, проплыл над моей головой. Больно в груди. Мальчик-газетчик покрикивает. Старик у бензоколонки держит отекающий шланг. Женщина с серо-голубыми глазами набежала, усмехнулась, чуть задела меня рукавом и скрылась, унеся мое отражение. Больно в груди. «Икарус» отъехал, выруливая, и сразу на свободное место сунулась другая машина. Заправщик обходит машину, отвинчивает крышку у бака. Красная колонка заправки с черным оглянувшимся псом. «Мерседес» под насосом. В счетчике движется стрелка. Больно в груди. И мое желание понять, пробиться сквозь чужой темно-каменный город, сквозь его соборы, дворы, закопченные трубы, прорваться в себя; вот же я, пусть больной, пусть смертный, но еще живой и дышащий, помещенный для жизни среди труб, домов и соборов, с моей неповторимой судьбой, вот же я, вот!
Словно малое пернатое семечко, оторвавшееся от той, бабкиной сахарницы, пронеслось надо мной в Будапеште, суля грядущую встречу, скрылось за мосты, за Дунай.
Ковригин очнулся. Казахстанская ночь… Пахнет травой, кизяками. Нура чуть отсвечивает под обрывом.
Они возвращались молча, дорожа отсутствием слов, соединенные его рассказом, холодом огромной степи. Ольга оставила Ковригина в маленькой свободной палате, где на столе в кувшине стояли первые степные цветы. Ночь его была без болей и страхов.

Сорок сороков

На стертых рычагах кулаки, коричневые, как корневища. На дрожащем стекле кабины бьется слюдяная, залетевшая в грохот пчела. Обгорелая, в красноватой окалине, пыхает дымом труба. За пыльным рыжим капотом распаханная казахстанская степь, полосатая, коричневая, как и его кулаки. Где-то здесь в отлетевший момент, у вывороченной плугом гряды, кончился четвертый его десяток и грозно, невесомо полетел уже пятый, спугнув серо-голубого степного луня, скользнувшего тихо на солнце.
Он оглянулся, пытаясь отыскать ту черту среди бесчисленных комьев, борозд. Но бороны шли, окутываясь прахом и пылью, дробя и ломая комки.
Земляная, пшеничная клетка, пережившая зиму, отшлифованная острыми вьюгами, запекшаяся на морозах и стужах, утаившая холодное, талое сияние снегов, окутанная прозрачным солнечным паром, готовая принять литое зерно.
Страницы:

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40





Топ 10 за сутки:
 
в блогах
 

Отзывы:
читать все отзывы




    
 

© www.litlib.net 2009-2019г.    LitLib.net - собери свою библиотеку.