Библиотека java книг - на главную
Авторов: 47030
Книг: 116930
Поиск по сайту:
Войти
Логин:

Пароль:

регистрация  :  забыли пароль?
 
Жанры:
 


     Реклама:     
     

Читать онлайн книгу «Дом на границе миров»

    
размер шрифта:AAA

Александра Окатова
Дом на границе миров


Я окончила Институт инженеров геодезии, аэрофотосъёмки и картографии с красным дипломом. Трудилась в Производственном картосоставительском объединении «Картография» составителем географических карт, затем редактором, потом начальником отдела, пока в 1996 году не перешла в частное издательство «Дизайн. Информация. Картография» и по 2005 год работала там главным редактором. С моим участием вышли в свет учебные и научные атласы: школьные – географические и исторические, а также такие фундаментальные, как «Атлас мира. Европа» (ПКО «Картография»), «Историко-культурный Атлас Коми» («Дизайн. Информация. Картография»), «Историко-культурный Атлас Бурятии», «Атлас Татарстана», «Большой Атлас России», «Универсальный Атлас мира», «Атлас туриста», автодорожные атласы России и Европы.
В 2006 году резко поменяла жизнь: вступила в Творческое объединение современных художников. Создаю уникальные авторские куклы в единственном экземпляре из фарфора. Участвую в крупнейших международных кукольных выставках, являюсь их призёром. Мои куклы отмечены в книгах «Большая иллюстрированная энциклопедия. Художественные куклы», «Мужские куклы», публикуюсь в журналах «Кукольный мастер», «Мир кукол», «Талант».
Два года назад жизнь опять удивила меня: я начала писать по рассказу в день. Пишу рассказы, похожие на сказки, и сказки, похожие на рассказы, с лёгким привкусом философии, фантастики и мистики, которая, как мне кажется, всегда присутствует в обычной жизни, просто не все замечают это. Люблю смаковать чувства и искать архетипическое в обыденном.
В 2013 году вышли мои сборники рассказов: «Недоступная принцесса» и «Принц на горошине», сборник стихов «Опавшие листья». В 2014 году после окончания Высших литературных курсов им. И. А. Бунина выпускники, и я в том числе, издали сборник рассказов «Шахерезада +». И ура! Меня приняли в Союз писателей России.
Не могу не писать. Или могу писать?

От автора

Вот ведь как бывает: живёшь, как живётся и ни о чём особо не заморачиваешься. Случается (ключевое слово – случай) с тобой всякое-разное, и ты думаешь, что только с тобой эти уникальные события происходят! Но в один прекрасный, а может, не прекрасный момент ты испытываешь нечто вроде шока узнавания или просветления, прозрения что ли, вдруг понимаешь, что всё, что с тобой происходило, на самом деле никакое не уникальное событие, а вполне себе обычная, банальная, избитая (вот бы знать, кто их всё-таки избивает?), затёртая до дыр песня, которой много-много тысячелетий, несть числа её участникам, повторам; бродячий, так сказать, сюжет, этакая архетипическая история из области коллективного бессознательного, спасибо незабвенному Карлу Густавовичу Юнгу, который это бессознательное заприметил, схватил за хвост и вытащил на всеобщее обозрение, где тогда его все дружно увидели и с воодушевлением стали пользоваться!
Так и я: жила себе беспечно и ничего дальше своего носа не видела. Когда количество беспечности превысило критическую массу, и жить стало практически невозможно, потому что чувства разрывали меня на части, произошёл взрыв, осветивший все тёмные закоулки моей жизни. Оказалось, что события моей личной жизни не то чтобы уникальны и неповторимы, а, напротив – они архетипичны! Только чтобы увидеть это, надо было пережить кризис (душевный такой кризис), после которого банальные избитые истины начинают сиять ослепительным светом осознания!
Ты понимаешь на собственной шкуре, что, оказывается, всё связано со всем, как паутина: дёрнешь за одну ниточку, а дрожь пройдёт по всей жизни, о чём я написала повесть «Южная ночь. Рондо», замкнутого, состоящего из одного единственного, расходящегося как паутина, предложения: о себе, о моей семье, что откуда берётся и куда девается; и как хочется попытаться запечатлеть нежное, хрупкое, мимолётное дыхание жизни, напрасно…
Банальность «день долог, а век короток», как и любая народная мудрость, кажется затёртой, но как же она сияет, когда ты ощутишь её на себе – это рассказ «Десерт»: два ангела, чёрный (чёрные тоже ангелы) и белый на спор, забавляясь от нечего делать, предлагают девушке десерт – жизнь в виде лакомства: съест она его за раз и умрёт или растянет удовольствие? На самом деле это – аллегория быстротечности жизни, только это понимаешь, когда десерт почти уже съеден…
Банальность «я тоскую по ушедшим родителям» превращается в рассказ о границе двух миров, где в одном из них родители умерли, а в другом, за тонкой гранью, они – живы, и ты можешь выбрать в каком из них остаться…
Трюизм «девушки едят мозги своих возлюбленных» становится канвой рассказа о том, как хочется, чтобы кто-то тебя по доброй воле накормил – мозгами, кровью, поделился жизнью, короче. Рассказы об этом собраны в первой части книги «Мышка летучая».
Избитая истина «Каин убил Авеля», а у меня в рассказе «Коля и Ваня» предателем оказывается Авель, Ваня, то есть…
Банальность «совесть – элемент сознания», а у меня в рассказе «Совесть» её обладатель, Вадим Анимподестович Испод-вывертомский, желает вырезать свою совесть хирургическим путём, точнее, выжечь, а она, оказывается, потом опять разрастается, да ещё в такой ветвистый экземпляр! И шкалу оценки интенсивности переживания мук совести, и величины порога оной я разработала, пока обдумывала, что же такое совесть. И почему, если её нет, то перед вами не человек вовсе, а пустое подобие…
Избитая истина «я страдаю от любви» становится рассказом «Нож». Что некоторые так и живут с ножом в сердце, и очень его любят, и никогда с ним не расстанутся, и он сладко так ходит в сердце, потому что ты бог, если у тебя нож с сердце – чего тебе бояться, когда у тебя нож в сердце?
Бродячий сюжет «Спящая красавица» – в моём рассказе каждая женщина – спящая красавица (не пробудилась чувственность!), пока её не разбудит подходящий принц, и почему именно этот, а не какой-либо другой? Загадка! Он её поцелует, и спящая красавица проснётся, а не поцелует подходящий, так и проживёт она всю жизнь, ничего не чувствуя, во сне!
Сказка «Королева Ночи» – о том, что не жаль отдать любимой свою кровь, свою жизнь, поделиться с ней своей душой, если паче чаяния, у неё таковой нету…
А ещё у меня есть рассказ о потомке знаменитой Принцессы на горошине, принце, педантичном таком, аккуратисте! Хранит бабулину горошину в домашнем музее под стеклянным колпаком, а к нему в гости приходит молодая принцесса, и что дальше? А дальше рассказ – «Принц на горошине». И другие истории о принцах и принцессах района Текстильщики.

Часть первая
Мышка летучая

Мышка летучая

Утро в московской квартире в старом районе типа Таганки или Автозаводской или Сокольников, на ВДНХ тоже были такие дома, но сейчас уже не осталось. Вместо них – новые и не очень, блочные, а эти – кирпичные, в районе Сокольников такие ещё остались, метростроевские, как их называли лет двадцать назад. Сейчас уже никто и не помнит, быстро меняется людское население. Как трава. Исчезает без следа, без тоски, без печали.
Ещё раньше здесь был двухэтажный с балконом домик, перед ним сосна выше крыши, дом жёлтый, как желток. Теплый. Сейчас на этом месте остановка. Номер автобуса 714, можно даже предположить по номеру, когда его пустили, но он идет по маршруту 98, поэтому судить насколько он свеж, могут только местные, с Мазутки.
На следующей остановке бывшего 98-го, а теперь 714-го был магазинчик, когда ещё автобуса-то не было, ни 98-го, ни 714-го, магазинчик одноэтажный белёный, как домик у сосны, только не жёлтый, а белый. В магазинчике были продукты, овощи.
Картошку покупателям отпускали как везде в то время – по чеку: сначала пробьешь, а потом подставляешь свою авоську и тебе по наклонному жёлобу продавец отсыпает из таза, в котором он взвешивал на весах с гирями и лебедями, а таз медный, порцию картошки. Картошины толкаются, бегут, грохоча, по жёлобу прямо тебе в авоську. Она-то в этот магазин ходила за ручку с мамой, по пути, возвращаясь из Сокольников. После прогулки. Она была тогда совсем маленькая, трёхлетняя, и шла из Сокольников с полными карманами желудей, гладких, блестящих, с шершавой шапочкой и острым носиком, поросятки такие.
А на улице у магазина была всегда куча угля, тогда топили углём. И около желтого домика, и у магазина были палисадники: деревянный штакетник, и в них, в палисадниках тех, по осени цвели золотые шары. Огромные, с мужской кулак, такие, что, когда под дождём цветы тяжелели, куст расходился, разваливался под их весом. Цвели долго, у чашечки появлялись подзасохшие лепестки, но сам цветок ещё долго держался под осенними дождями.
А вдоль железнодорожного полотна – те дома метростроевские, розово-кирпичные с высокими, выше чем в хрущобах, потолками, с высокими окнами и большими комнатами.
В таком доме на восьмом этаже на кухне, под работающий телевизор, за круглым, оставшимся с послевоенных времён столом сидел мужчина. Он внимательно слушал новости. Она, та, которая собирала жёлуди и любила золотые шары, сейчас двадцатилетняя, вышла из ванной с полотенцем вокруг груди, тоненькая, гибкая и одновременно ломкая, как подросток, есть элегантность в неуклюжести? Кому как, а ему нравилась незавершенность, незаконченность юности, милая неопределенность. Она встала как вкопанная, услышав последнюю фразу репортажа: тело девушки обнаружили на железнодорожных путях, она покончила с собой. Она не стала спрашивать мужчину, каковы были причины, и нарочито деловито занялась завтраком.
– Ты что будешь?
– Да я уже, ты ешь что захочешь, что найдёшь. Бегу на работу. А ты оставайся, мне будет приятно, я приду, а ты здесь: ходишь, разбрасываешь вещи, – это был большой, огромный комплимент, даже не комплимент, а скорее аванс, обещание, подарок ей, но она не поняла. Слишком мало его знала.
Он ненавидел беспорядок, и когда он ей сказал, что ему будет приятно, если она разбросает вещи, то это надо было понимать, как если бы он сказал: я тебя так люблю, как жизнь, трудно ведь поменять привычки, и если человек для тебя меняет свои привычки, и говорит, что ему нравится то, чего он раньше просто терпеть не мог, это ли не любовь?
Ещё он не любил говорить слово «любовь», а сейчас почти сказал. А обычно не говорил, если только его не припирали к стенке и не вырывали это слово клещами. На дыбе. Люблю. Ерунда какая-то: блю-блю-блю-блю-блю-бла-бла-бла.
Ему нравились женщины, похожие на подростков, женщины-девочки, только этот флёр быстро слетал, и женщина исчезала.
Появлялась следующая.
Куда исчезала предыдущая, неизвестно, просто больше не приходила. Вместо неё приходила следующая, он давно престал запоминать имена: дорогая, детка, малыш, легко можно обойтись без имён. И звучит даже ласково: малыш, давай я тебя покормлю. Что ты хочешь, малыш? Отцветёт, скоро отцветет, и в его коллекции появится новая.
Они сами приходили. Просто осаждали. Не успеет одна отцвести и исчезнуть, как уже следующая стоит у двери. Готовая.
– Проходи. Будешь следующей.
Они оставляли после себя послевкусие, как после хурмы. Вяжущее. Терпкое. Свежее. Горьковатое. Печаль. Сожаление.
Острое сожаление потерянной новизны, чистоты и свежести, которая бывает только один раз, а второй раз это не свежесть, а оскомина. Да. Оскомина. И в рот не возьмёшь. Где мёд первого поцелуя? Почему они хотят повторить неповторимое?
Пытаются, стараются, делают так, как им кажется, что он хочет, а ему всё это так знакомо, до оскомины.
Знакомо до оскомины. Отражение какое-то. Палиндром. Арозаупаланалапуазора. Блю-блю-блю-блю-бла-бла-бла.
Он уже может безошибочно предположить, как будут события, не события, а рутина, развиваться дальше. Дальше она будет звонить каждый день и каждый день говорить, как ей без него плохо, как она хочет положить голову ему на грудь, боже, боже, почему всё так похоже. Боже. Как по рельсам.
Надо или не надо терпеть? Сказать, что он сто раз всё это слышал? Ведь обидится, будет дуться, пусть дуется. Потом ляжет, обовьет и руками и ногами, будет истекать желанием, соком желания, а он, он сто раз это уже проходил, не хочется по сто первому, скучно, неинтересно, ничего нового. Он не испытывает к ней ничего, кроме – чего? Жалости?
– Ну что ты так переживаешь, все хорошо.
Кроме того, что мне это безумно скучно. В сотый раз, сто раз, ещё много-много раз. Почему они все такие одинаковые?
Прилепляются, говорят о душе. А у самих её нету. Хотят мою. А сопротивляешься – злятся. Выпускают коготки, ядовитые такие коготки, это в первые дни они такие нежные цветы, а узнают тебя получше – и не упустят случая подцепить коготком самое больное, и только ты заденешь её, покажешь свое безразличие, нечаянно, она вытащит самое твоё больное воспоминание и ткнёт тебе под нос. Нюх у них на такое, что ли? Вот поэтому не надо рассказывать, ничего такого ни в коем случае не рассказывать. А не расскажешь, они сами придумают что-нибудь такое трогательное, романтичное, нежное и будут истекать чувствами, которых у него не осталось, и рад бы обнять и плакать над ней, но нет, не осталось, приелось, сто раз уже слышал такие слова, сто раз.
– Не говори таких слов, не понимаешь – не говори. Мать, только мать может любить, а ты только ешь, ешь мою душу, не лезь, не копайся, оставь меня в покое.
Всё. Вот и сказал. Оставь меня в покое. Нельзя было этого говорить, теперь истерики, слез и рыданий на два, нет у этой на три-четыре часа. Господи, что это такое, почему мне так не везёт, почему они все такие одинаковые, дорогие, детки, малышки.
– Выпей чаю, отвлекись. Не мучай меня. Всё хорошо. Ушла в комнату в слезах. Чего я больше хочу: чтобы она пришла, вернулась? Или нет? Всё равно. Мне всё равно. Придет следующая. Тоже будет мотать душу. Накручивать нервы на кулак. Что за порода такая. Своей души нет, так надо мою высосать, вымотать, съесть и смотреть такими страдающими глазами: ах, он меня обидел.
Ещё хуже есть. Хуже этих душеедок. Те, что рожают и уходят. С ребёнком. Этих вообще как будто учит кто-то, как сделать больнее. Эти самые подлые. Ещё которые сразу говорят, что родили, ничего, а есть которые уходят и говорят, что у тебя есть сын или дочь, через двадцать лет. И что ты должен делать?
– Подлец!
И ты чувствуешь, что тебя просто размазали, вырвали сердце, и говорят при этом, какой ты бессердечный: ты что, ничего не чувствуешь? А они чувствуют, подлые твари. И даже эти, с детьми, не такие подлые. Есть такие, которые берут твой кинжал и когда ты уходишь на работу, а они остаются у тебя в доме, в доме, где ты потом не сможешь жить, на кровати на простынях, причесанные, накрашенные, в кружевном черном белье, берут твой кинжал – и, нет, лучше в ванне, налив теплой воды (правда, что ли, в теплой воде незаметно и безболезненно?), режут вены вдоль, не поперек, когда можно ещё спасти их в последний момент, специально выждав время, чтобы за пять минут до твоего прихода, эти не такие подлые, как другие, которые вдоль, за пять часов до твоего прихода режут вены в твоей ванной комнате.
И пишут ещё записку, чтобы ты жил, проклятый, дальше и всегда-всегда – что они привязались к этому слову, – всегда помнил меня, твоя дорогая, малыш, детка. Помни меня, пишут. Чтоб ты сгорела там, в аду. Ори там, в аду, малыш, детка, дорогая, проклятая сучка сумасшедшая, с моим кинжалом в руках с накрашенными длинными ногтями, да, мне так же больно, как тебе, ты этого хотела, да, я кричу, только молча, сучка сумасшедшая.
Но та, которая родила и не сказала, уехала, испарилась, а потом написала, прислала фото: это твоя дочь, читай подстрочник: пусть тебе будет так же больно, как мне, эта ещё страшнее, ещё подлее, она тебя додавит, дожмёт: ты почему не дал ей выпить твою душу, почему не плакал у неё в ногах, она тебя дожмёт, ребенком додавит, и ты плакать будешь кровавыми слезами, когда тебе маленькая скажет: до свидания, дядя папа, будешь кровью харкать, додавит, не пожалеет.
Вот такая нежная, женщина-ребёнок, тростинка, лиана, ведьма, вампирша, свеча не ветру, съест твоё сердце, не подавится и кровь выпьет, улыбнётся и губы вытрет, сучка бессердечная.
Поэтому он говорит ей, которая стоит перед ним, такая чистая, тоненькая, в полотенце, нежная, свеча на ветру: Оставайся, понежься здесь, разбросай свои вещи, я приду, а на кресле твоя рубашка, ты в моей ходишь по кухне, пьёшь из моей чашки кофе, мне будет так приятно.

Он говорит мне это, когда я выхожу из ванной в полотенце, хоть бы поцеловал в плечико свежее, я же знаю, какая у меня нежная кожа, а он не целует, говорит что-то: губы шевелятся, а я не слышу ничего от желания, ты что не видишь, что я истекаю желанием, у меня всё раскрылось, я готова. Ну обними меня, поцелуй, и я улечу только от того, что ты меня обнял, что он там говорит, не понимаю.
Я киваю. Молча, потому что мне горло свело от обиды, от тоски: он меня не любит, не может любить, кончилась вся любовь, больше не осталось. Я и так, и так, и приложусь к его сердцу, и замру, и все чувства так обострены, только тронь – и слёзы брызнут фонтаном, удержаться бы, не выдать, как мне больно.
Я приросла за эту ночь к нему, проросла нервами, соединилась кровью, мышцами, приложи меня к мышце твоей, совпала мыслями, выхватываю мысли и образы прямо из его головы, и в стихи сразу, как будто прямо от него эти стихи рожаю.
И сказать нельзя, как мне больно, больно, больно, стихи только помогают, а то бы с моста, под машину, с балкона восьмого этажа.
Чтоб не заметил – улыбаюсь. Да что ж мне так больно, обнял бы, прижал бы, баюкал, целовал, я бы оттаяла, раскрылась, как книга, как сказки с картинками, которые король принёс дочери, и отдал-то за них пустяк – полкоролевства.
Он что, не видит, что у нас общая система кровообращения, что, если он уйдет сейчас, закроет дверь, я сразу умру, кончусь? Нет, потерплю, сяду у двери, проколю уши, чтобы пригвоздить себя к косяку, вот косяк, буду как собака сидеть, не сходя с места, даже в туалет не пойду, буду сидеть терпеть, пока он не вернётся, если отойду на шаг – всё, он не придёт, найдет другую, не шелохнусь, главное – быть весёлой, не испугать его своими чувствами, тёмными, как ночной прилив, чтобы не заметил, как я умираю каждый раз, когда он поворачивает голову от меня.
Чтобы я не была в тягость, чтобы только радовать его, ласкать, целовать, гладить, закружить, заморочить, чтобы всё забыл, чтобы только меня помнил, чтобы только обо мне думал, ждал, мечтал обо мне, я, только я: я малыш, я детка, чтобы на других не смотрел, что ему, глаза, что ли, выколоть, чтобы только меня помнил.
Я умру, если не полюбишь меня, умру, упаду с восьмого этажа, с моста.
Я и есть не могу, и спать, ночью лежу, притворяюсь, что сплю, чтобы не заметил, что меня на куски рвёт любовь.
Это я, я, ну как ты не видишь: это я, я твоя, съешь меня, может, я тогда успокоюсь, удовлетворюсь, если ты меня съешь.
Я твоя, а ты мой, если бы все листья на всех деревьях на земле имели язык и разом все заговорили, то и они не смогли бы выразить мою любовь к тебе.
Разрежь меня на куски, как в Ветхом Завете, разрежь и разошли по всем сторонам света, вот как она меня любит, бог свидетель, вот её тело, так она меня любит, что дала себя убить, это я, я, посмотри, почему ты не видишь?
Ну скажи, ну признайся, что ты это тоже видишь. Горло сводит от обиды, когда ты мне говоришь, что ты эти слова сто раз слышал, это же я эти слова по буковке нашла, написала-составила, своей кровью на небе вышила иголочкой, шёлком крови вышивала на небе, на вечерних облаках с розовой подкладкой и темным верхом, и посылала тебе, видишь ты? А ты меня не любишь.
Ты любишь только тех, кто уже ушёл, тех, кого ты потерял, кого больше не увидишь, не найдешь, тех, кто молчит, ничего не просит, как я, не плачет, не умоляет, любишь прошлых, ушедших, гордых, а у меня ничего не осталось: ни тайн, ни своих желаний, ни гордости, только ты, только ты, единственный, мой дорогой, любимый, а ты не замечаешь, любишь гордых, тех, кто тебя бросил, кто ушёл, а я здесь, или, чтобы ты меня полюбил, мне уйти надо?
Или лучше умереть? Да, мне так будет сладко, и ты пожалеешь, скажешь: глупая, глупая девочка, я так тебя любил, а ты себя убила, а я буду лежать прекрасная и молодая, и я тебя не услышу, и душа твоя будет страдать, а сделать ничего будет нельзя, и тогда я выпью твою душу, будешь молить о пощаде, а я не услышу.
И ты будешь любить меня, когда я умру, ты ведь только ушедших любишь. Ну тогда я умру, чтобы ты меня никогда не забыл.
Она написала записку. «Прощай, моя любовь», ну почему все женщины думают, что любовь это такое волшебное слово, что, услышав его, мужчина должен сразу капитулировать, ерунда какая-то: ну любовь, любовь, любовь – и что? Ничего. Блю-блю-блю-блю-бла-бла-бла.
Она сняла серьги, положила на тумбочку у кровати. На записку. Пошла в ванную, наполнила теплой водой. Взяла нож, острый. Легла в ванну. Ещё рано. Только полдень. Рано ещё. Вылезла. Побежала в комнату, оставляя мокрые следы, смяла и выбросила записку. Вдела в уши серьги.
И вдруг как молния в сердце: это я манипулятор – Анна Каренина, только без поезда. А-а-а-а-а! Да разве можно меня терпеть, разве можно меня любить, я же серебряной ложечкой его мозги ела, кубками серебряными кровь пила, не боимся мы, вампиры, серебра, как он ещё меня терпел, бедный мой, бедный, Дориан Грей без портрета, и я бедная, Анна Каренина без поезда.
Я хотела, чтобы всё было, как я сама себе придумала. Глупая.
Глупая детка, дорогая, малыш, птичка, мерзкая тварь, пьющая кровь, оборотень, вампир.
Бедная, бедная, не дадут тебе напиться. Не дадут.
Мышка летучая, нетопырик бедненький.
Вот так и становятся вампирами от неприкаянности.
От нелюбви. От одиночества. От горя.
Вот и будет она летать, нападать на людей, пока не убьют.
Не печалься, не плачь, забудь.
Нетопырик бедненький, мышка летучая.

Что с ними будет? Она осознает, что она – вампир, пожалеет его, уйдёт, больше не будет у него кровь пить. Он останется в живых.
Она? Если кровь пить не будет – от голода умрёт.
Другой вариант: найдёт кого-то толстокожего, не как тот, от которого ушла, выйдет замуж, родит двоих детей. Не вампирчиков, а в отца – человеков толстокожих. Будет кровь у мужа попивать. Потихоньку. А что ей тогда напиться не дали, то есть сама отказалась, до смерти не забудет, не простит. Не сможет.
Не печалься. Не плачь. Забудь.
Вампирчик мой, нетопырик, мышка летучая.
22–23.06.13

Саша VS Кассандра

Всё было бы, наверное, хорошо, если бы не её страсть к зеркалам. Зеркала с детства не давали ей покоя. Первое зеркало, которое она полюбила, было старинное зеркало её бабушки, потом оно перешло к маме, а там и к ней. Оно висело над потемневшим от времени комодом с двумя рядами ящичков с бронзовыми, тоже потемневшими от времени ручками и ажурными накладками на фасады ящичков. Верхний ящик был длинный, во всю длину комода, и мама использовала его для мелких вещей. Толстых салфеток из льна с причудливой мережкой, хлопковых тонких, на ощупь прямо как шёлк, платочков с вышитым в одном уголке каждого мостиком и проточной водой под ним. Вышивка была выполнена мелким-премелким крестом цветными шёлковыми нитками, стирать тоже надо было очень аккуратно, чтобы краски не полиняли.
Всё изображение было дюйм на дюйм: мостик был из кирпича, очень объемный, с тенями, под ним синяя плескалась вода, в которой отражалось светлое небо. С одной стороны мостика был вышит куст бузины. Нашей русской бузины с ярко-зеленой листвой и красными кистями мелких водянистых ягод.
Над комодом висело зеркало. Оно, наверное, пережило каким-то необъяснимым образом две войны и несколько поколений владельцев. Рама зеркала была обманчиво проста. Темное же дерево в четыре дюйма шириной сверху было украшено козырьком и над ним изогнутыми в стиле арт-деко крыльями или волнами, с головками, встречающимися у центра над вершиной козырька. По боковым сторонам рамы шли насечки и плавные желобки, от козырька вниз спускались резные симметричные балясины до середины высоты рамы. Нижняя часть рамы была шире остальных, и на ней прямо под зеркалом была неширокая, в два дюйма, полочка, которую по всей длине подпирали деревянные вырезанные львы высотой в холке по три дюйма, они почему-то отворачивались мордами друг от друга. Между ними в середине были вырезаны дубовые листья и жёлуди, размеры листьев и львов никак не сочетались: в одном льве укладывалось два с половиной дубовых листа.
Внизу по обеим сторонам зеркального полотна были расположены бронзовые подсвечники на две свечи. Свечи так и оставались в гнёздах, хотя их давно не зажигали, и многолетняя пыль, если их зажечь, наверное, страшно бы трещала. Амальгама на этом зеркале была по краям покоцанная: в некоторых местах пошла тёмными пятнами. Как бы не была она ртутной, но все уверяли её, что она серебряная и поэтому такая тёмная. Это зеркало в детстве произвело на неё такое сильное впечатление, что остальные зеркала, дальние и близкие родственники того зеркала, тоже навсегда вошли в её жизнь, и она не могла не думать о них, даже когда уже выросла.
У неё скопилась немаленькая коллекция старинных ручных, таких же потемневших, серебряных, с ангелами, демонами, тритонами, героями и богами антикварных зеркал и шкатулок, которые прятали свои глаза-зеркала под крышками, самых разных размеров. Пудру и тени она покупала только для того, чтобы они всегда были под рукой – в сумочке, и она могла в любой момент выбрать из пяти вариантов то зеркальце, которое наиболее подходило к её настроению. Как только она видела зеркало, она обязательно заглядывала в него и всегда видела там, за амальгамой, то, что ускользало от других людей.
Каждое зеркало имело своё лицо, и свои глаза, и свой мир. Они были такие разные, эти миры, что она даже ничуть не сомневалась, что в каждом мире её собственное отражение живёт отдельной жизнью, и если бы её отражения встретились вместе, то у каждого была бы своя отдельная история и они лишь слегка походили бы друг на друга, но отличий было бы гораздо больше. И ничего, что правое становилось в зеркале левым, на то оно и зеркало. Как раз это было большим плюсом по жизни.
Дело в том, что она была художником. Именно не художницей, а художником. Когда ты работаешь с пластилином, глиной, да с чем угодно, то процесс бывает очень долгим, и ты перестаешь видеть свою скульптуру или свой рисунок: глаз, что называется, замыливается, и ты так привыкаешь к изображению, что начинаешь видеть то, чего, собственно говоря, нет, – и не видишь того, что есть, то есть видишь то, что ты сам себе напридумывал и намечтал, что видишь внутренним взором, а стоит тебе поднести работу к зеркалу, когда правое становится левым и наоборот, то глаз видит в непривычном ему зеркальном изображении свежим незамыленным взглядом все незамеченные ранее ошибки, которые начинают переть со страшной силой, ты видишь работу как чужую, как в первый раз, несимметричные детали просто кричат, машут фонариками и сигналят клаксонами.
Поэтому она всегда пользовалась любезной помощью зеркал и зауважала их ещё больше, потому что они помогали ей в работе. Рука у неё была верная, смелая, не женская, в смысле подачи материала, сильная, работы её никто никогда не принимал за женское рукоделие. В них была такая сила, что когда на выставках просили выступить автора и выходила она, тоненькая, как берёзка, её не признавали и продолжали ждать автора скульптур, представляя себе двухметрового мужика с мощными руками и лицом Геракла, с косой саженью в плечах. Сажень – это расстояние от пола до кончиков пальцев вытянутой руки человека, мужчины, точнее – где-то два метра сорок восемь сантиметров. А выходила она, берёзка.
А работы у неё действительно были сильные – мужские. Одна из них называлась «Матадор». Если вы представили себе гибкую, напряженную, как лук, готовый выпустить стрелу, фигуру, то вы ошиблись. Это был бюст мужчины, собственно, матадора, лет герою около пятидесяти, и то, что он остался жив, уже было чудом. Он просто смотрел на зрителя, глубокие раны его глаз, которые и создавали впечатление прямого взгляда на зрителя, направленные прямо в его душу, не отпускали, и ты, как дурак, падал взглядом в эти глубокие раны и давал этим пустым глазам высосать тебя до дна, потому что он все твои мелкие неприятности, да и крупные тоже, просто брал на себя, и ты не хотел уходить, хотел смотреть в его спокойное, понимающее, как будто говорящее лицо: не печалься, не стоит оно того, живи, не плачь, видишь, я не плачу, жизнь так хрупка, живи, не жалей ни о чём, забудь.
Страницы:

1 2 3 4 5





Топ 10 за сутки:
 
в блогах
 

Отзывы:
читать все отзывы




    
 

© www.litlib.net 2009-2020г.    LitLib.net - собери свою библиотеку.