Библиотека java книг - на главную
Авторов: 52165
Книг: 127838
Поиск по сайту:
Войти
Логин:

Пароль:

регистрация  :  забыли пароль?
 
Жанры:
 


     Реклама:     
     

Читать онлайн книгу «Позиция»

    
размер шрифта:AAA

Позиция

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Степан Карпович Любка, экспедитор, нашел председателя возле «Кира». Василь Федорович стоял в окружении техников и электриков и чертил что-то синим карандашом на металлическом корпусе машины. С таинственным, даже торжественным видом отведя Грека в сторону и тыкаясь в его большое хрящеватое ухо тонкими сухими губами, поглядывая искоса на тех, кого этот разговор не касался, Любка прошептал:
— Извиняюсь… Вам к трем в райком. Звонил сам! Персонально! Сказал, чтоб обязательно и непременно при полном параде. Поздравил с выполнением плана.
Выдохнув эту новость, экспедитор зарделся. Про последнее — про парад и поздравление — он выдумал. Ратушный, секретарь райкома, спросил только, как идут дела, но Любка просто не мог удержаться. Иначе он не был бы Любкой. Этот грешок — преувеличить, или, как теперь говорят, сгустить краски, а в селе по-старому — прибрехнуть — замечался за ним с давних пор, может, он и привел к тому, что служебная линия Степана Карповича, по его собственному признанию, «шла зигзагом», а также послужил поводом к обидной кличке Дупель-Пусто, которая приклеилась к нему навечно. Любку и знали-то в селе под этим прозвищем: хоть в глаза и величали Степаном Карповичем, но почтительность была поверхностная и словно бы ненатуральная, а глубже, под нею, таилась насмешка.
Василь Федорович сосредоточенно гнал по подмерзшей дороге свою «Волгу». Пытался угадать, зачем его вызывают. «Неужто так скоро?» И тревога прокатилась по сердцу, и что-то прозвенело там в сладком напряжении. Он даже рассердился на себя за эту радость, гасил ее, но она не гасла. «Наверно, все-таки для этого. Если что другое, позвонила бы секретарша. А что Ратушный ничего не сказал по телефону, тоже понятно: сюрприз готовит». Хотя… какой там сюрприз! Две недели назад, и опять срочно, он и Владимир Огиенко, их колхозный тракторист, заполняли в райкоме документы. Володя — особо, Грек — особо; анкету в пяти экземплярах, автобиографию и еще кучу справок. И ни для кого не было секретом, хотя и делали таинственный вид, что председателя «Дружбы» представляют к Герою Труда.
В глубине души Василь Федорович ждал этого приятного события гораздо раньше. Он не был из тех скромников, которые только и знают краснеть от похвал, заверять да обещать, ведь, кроме всего прочего, его колхоз нынче первый в районе, опередил даже «Путь к коммунизму», а председатель «Пути» Тихон Проценко давно при Золотой Звезде… И вот наконец… Нет, он не разжигал себя мечтаниями, не давал им поработить себя, как кое-кто из знакомых. Сам он не прошел испытания славой, но навидался таких, кто, казалось бы, достиг многого, преуспел всячески, но не добился вот этого, самого-самого последнего (а, по сути, конца-то этому нет), без чего не мог человек успокоиться. Такие сами не живут и другим не дают. Обладая многим, они ничем не поступятся ради других, не рискнут, не согреют, не испепелят ненавистью, вечно они улыбчивы, приветливы. Вот странно: иной, не имея ничего, готов отдать последнее, а имущий не уделит и крохи, ему все кажется, что он судьбой обворован, и зависть, словно шашель, въедается ему в душу.
Василь Федорович открыто брезговал такими. Он не вкладывался всей своей жизнью в любое, даже самое почетное звание. Это была его маленькая гордость: самый богатый в районе, а может и в области, колхоз выведен на дорогу его руками, а он, председатель, не удостоен высоких наград. Спокойно и независимо сиживал в первых рядах на совещаниях актива, репликами выражал согласие или несогласие, уверенно отворял начальственные, обитые дерматином двери. Василь Федорович чувствовал, что владеет своими порывами. Раньше, смолоду, это было до чертиков трудно, а теперь он мог и посмеяться над собой в мыслях, и переключиться с ходу на деловые заботы.
А сегодня видел, что волнуется. Это — нечто новое, необычное, он даже ощущает себя иным, ему не хватает воли подумать о чем-нибудь другом. В голове, например, вертелось, что жизнь его на этом не кончится, что награждение, конечно, не последнее, будут и еще. Что о присвоении Героя оповещают в газетах и по радио, а сейчас только поставили в известность секретаря райкома. А потом уже — Указ… С этой мыслью и повернул в переулок, затормозил у старой, скрипучей калитки. Зачем-то постоял у ворот — на мгновение показалось, что и собственная усадьба уже не та. Двор у Греков был длинный и узкий, в самом конце хата, с правой руки, чуть ближе, кирпичный хлев и погреб, колодец с коловоротом и деревянным козырьком. С левой стороны — огороженный невысоким штакетником старый сад. Сегодня утром из-за Десны нанесло тумана, а потом придавило морозцем, и деревья стояли в густой опушке. Легкие, серебряные, казалось, дотронься — и хлынет музыкальный звон. Иней блестел и на крыше, и на штакетнике, и на козырьке колодца, он будто высветлил день, сделал его особым, праздничным. Василь Федорович замечал не раз: когда на деревьях иней, день становится другим, на душе прибавляется доброты, а на сердце — грусти. А может, эта грустная праздничность от верной старинной приметы, практически объясняющей такую белизну: в полях тоже белым-бело, а снег — это хлеб, урожай, все сплелось воедино, так давно соединилось, что уже и не разделить. Видать, не любоваться ему красотой просто так! Как всякий хлебороб, не может он отделить себя от природы, от ее вековечного круга и не замечает уже этого: не замечает, как темнеет лицом от надолго зарядившего дождя в жнива или в посевную, — и становится он сварливей и круче, и никто на это не обижается, все чувствуют то же, что и он, и как тяжко дышится в засуху, когда еще не налились хлеба, и на тугую синюю тучу с белым ободом молнии на краю — удивительная красота! — в сенокос глядят как на кровного врага.
Сейчас у Грека на душе посветлело не только от инея, он не признавался в этом даже себе, будто стеснялся, отодвигал, отталкивал эту мысль, а она возвращалась, и не угасало прозрачное волнение.
Грек ступил на крыльцо, где его поджидал огромный красногрудый кочет. Косил глазом, напряженно оттопырив крыло, ждал момента, чтобы вцепиться в большой плосконосый сапог. Грек любил этого красногрудого задиру, часто затевал с ним возню. Кочет наскакивал храбро, но петушиной своей головой угадывал неискренность борьбы и кукарекал и суетился больше, чем ему пристало перед куриной своей челядью, которая встревоженно следила за перипетиями битвы.
Но сегодня большой серый сапог бесцеремонно смахнул забияку с крыльца, и тот, ошеломленный позором, заорал, запаниковал под хлевом и долго грозился, хотя никто не отвечал на его угрозы.
Грек сбросил пальто и шапку в сенцах, зашел в кухоньку. Кухонька маленькая, из нее же и вход в «залу». Строились лет пятнадцать назад, хата приличная, в четыре комнаты, хоть теперь на селе есть лучше, в два этажа, с балконами, а то и с галереями.
Дом свой Грек любил, пусть и возвращался сюда частенько только к ночи, — вела хозяйство, скребла, мыла, а то и молотком стучала жена в извечной борьбе за чистоту и порядок, и борьба эта казалась нескончаемой и по большей части безуспешной, потому что собственное воинство не столько помогало ей, сколько мешало.
Василь Федорович наскоро поел и стал бриться перед круглым, в причудливой металлической оправе зеркалом. Зеркало, старое-престарое, купленное когда-то в антикварном магазине, помнило, наверно, сотни лиц — веселых, грустных, озаренных надеждой, увядших от безнадежности, в свадебных венках и в черном крепе, их давно уж лет, а зеркало все так же холодно отражает радость и горе; он об этом не думал, привыкнув принимать вещи только со стороны практической. Ни к чему, конечно, что зеркал в доме столько, но и не удивительно, бабье понавешало: жена, две дочери, удочеренная племянница, он среди них — как будяк посреди клумбы. Хохотал до слез, когда впопыхах спрашивали у него: «не видала ли», «не брала ли» чего. И злорадно посмеивался, видя, что до времени снашиваются женины платья и туфли, но никто не посягает на его пиджаки и сорок третьего размера ботинки. По правде, когда родилась вторая дочь, он слегка смутился, даже почувствовал некий стыд перед знакомыми, но это давно прошло, и иногда он даже с удовольствием отмечал, что не те с девочками заботы, как у некоторых соседей с сыновьями, — дочери его слушались и даже побаивались.
Бреясь, он видел в зеркале через окно заснеженный огород и в конце его, над оврагом, заметенный бурьян. На снегу подскакивали красноватые комочки, падали в бурьян, и тогда над будыльями курилась белая дымка. «Те самые? Небось они».
Снегири прилетали каждую зиму. Жили они в лесу, синеющем на краю поля. И почему его всегда так сильно трогают птицы, почему? Может, потому, что они свободней всех и в то же время сильней всех привязаны к родной земле: где их ни выпусти — летят на родину.
И снова на душе белизна и тишина, словно бы и там снега легли. И снова какая-то странная, похожая на радость тревога.
Василь Федорович не торопился. Перебирал в шкафу рубашки, галстуки, костюмы. Сначала хотел надеть новый, темно-серый в красную искорку, но поколебался мгновение и повесил обратно: слишком празднична эта искорка, слишком заметна — будет выдавать его. Надел коричневый, сшитый позапрошлой зимой. Несколько не по моде — даже для их района — долгополый и широкий, зато солидный и какой-то уютный. Или это только кажется, просто привык к нему: частенько ездил в нем на всякие заседания да совещания. Стоял посреди гостиной, завязывал галстук. И вязало их несколько отражений — новая полированная мебель повторяла его фигуру. Стараниями жены и дочек «зала» обставлена по-городскому, современно. Ни ковриков с лебедями, ни вышитых пионов в корзиночке перед лошадиной мордой, ни пирамиды подушек — толстый ворсистый ковер на полу, горшки с цветами, несколько репродукций на стенах, не дописанный заезжим художником из столицы портрет молодой Фросины — голова и плечи контуром, от чего тело кажется обнаженным, и жена, стесняясь, хотела портрет снять, но он не дал, очень уж красив этот набросок задорной Фроси, той, которую он любил и с которой ссорился, и очень уж знаменит теперь тот художник. «Помнит ли этот портрет? Нет, наверно. Вот бы поехать показать… Когда-нибудь, может, и вправду съезжу».
Украшением комнаты считалась и большая фотография в дубовой лакированной раме — выпуск агрономического факультета сельскохозяйственной академии пятьдесят восьмого года, где во втором ряду чубатых голов просматривались и его залысины. Вторая академия, которую закончил Василь Федорович. Какая же дала ему больше? Первая — сельская, послевоенная, где было всего два академика — труд и сиротство, и одна форма — полотняная рубаха и военные, обтрепанные снизу штаны. Удивительно, что это воспоминание родилось после обозрения нескольких костюмов, без пользы висевших в шкафу.
Наконец он управился с галстуком, отступив, скользнул в зеркале взглядом по своей высокой, чуть сутулой фигуре. Только скользнул, не всматриваясь, знал, что ничего утешительного не увидит. Большая голова, грубые черты лица, большой нос, верхняя губа слегка нависла над нижней, лоб кажется прямо громадным от залысин на полголовы, остатки волос, как щетка, и брови жесткими пучками, и серые меняющиеся глаза — чего уж тут хорошего? Теперь ему сорок четыре, но он не застаивался перед зеркалом и в двадцать четыре. Да, собственно говоря, не до того было. Жизнь промелькнула, как тень в зеркале, и он не распробовал ее. Узнал себя только в одном измерении — в работе. Может, это не так уж и худо. Не так уж и худо, ежели…
И он еще раз поглядел в окно. Красные комочки все покачивались на гибких стеблях, и белый отсвет снова проплыл по сердцу. Такого с ним еще не бывало. Вот… петух на плетне и крадущийся след на снегу к вязу (он представил, как кот брезгливо отдергивал от снега лапки, и улыбнулся) — вещь обыкновенная, и воробьи у обливной миски с обсевками для кур, и даже две горлицы, которые прилетают часто и сделались совсем домашними. А эти красные комочки и эта белизна в душе, этот теплый свет… Опять неведомое до сих пор чувство охватило его. Оно говорило о неких изменениях в нем, о чем он раньше не догадывался, считая, что человек, словно камень, всегда одинаков, а выходит — не так. И камень может лежать на дне криницы, стоять памятником или молоть зерно… «Наверно, старею», — подумал он и сердито пожал плечами. Но сердился не по-настоящему, а будто для кого постороннего, кто мог видеть его в эту минуту.
И вдруг заторопился. Вспомнил, что должен пойти на новоселье к Тищенко, завгару, надо купить подарок (ох, эти подарки нынешние, не хочется в гости ходить, выпендриваются друг перед другом, хотят всех перещеголять, за керамику десятирублевую обсмеют), жена намекала на люстру. Что ж, люстра так люстра…
Люстру на пять плафонов купил в районном универмаге, пристроил на заднем сиденье, понесся к райкому. Когда, немного запыхавшись, вошел в приемную, большие квадратные часы с черным циферблатом показывали без пяти три. Миниатюрная немолодая секретарша с серым, нездоровым лицом сказала:
— Уже спрашивали…
Он молча показал на черный циферблат, и она исчезла в кабинете. Через минуту вернулась, оставила дверь отворенной, кивнула. Василь Федорович в этой спешке растерял все прежние мысли и не успел настроиться на определенную волну, поэтому, входя, невольно почувствовал себя просто и деловито, как на любом заседании в райкоме.
В кабинете собралось почти все бюро райкома. Смотрели на него то ли пристально, то ли любопытно, и это насторожило Василя Федоровича, толкнуло тревогой. Никто не поздоровался с ним за руку, не послышалось и обычного в таких случаях: «Вот он, именинник». А потом в глаза бросился свободный стул, который стоял на отшибе от остальных, возле приставного столика, все указывало, что на этот стул должен сесть он, и Василь Федорович, почему-то громко вздохнув, сел. Только теперь заметил он на том же приставном столике кузовки, корзиночки, коробочки — из лозы и корья, из дерева, резные, разрисованные, разукрашенные, они должны бы радовать глаз, но вместо этого встревожили. «Красивая продукция», — попытался подшутить над собой и перевел взгляд в угол, на стальной сейф, где возвышалось несколько снопиков пшеницы и ржи. Поглядел не случайно: самый большой и привлекательный снопик озимой — с его поля. Грек словно бы искал себе поддержки и направлял в нужную сторону внимание других. Стоял на сейфе и еще один снопик, на котором он всякий раз задерживался взглядом, а то и подходил, брал в руки. Даже не снопик, а пучок арабской пшеницы, которую Ратушный привез прошлый год из путешествия на Ближний Восток. Колосья — будто палки, и усы длинные и черные как смоль, — необыкновенное сочетание, необыкновенная красота, притом и стебель белый и крепкий, без дырочки. Такой выстоит в любую непогоду. Его всякий раз почему-то цепляли эти колосья, уводили куда-то мыслями, и замечал он, что не только его, а и Ратушного; они никогда не говорили о черноусой пшенице — да и что тут говорить: она для юга, почти для тропиков, — и все-таки объединялись на этой мысленной параллели. Да и не только на этой. Но вот к чему разрисованные корзиночки?..
Начал Борис Ларионович Дащенко — второй секретарь райкома. Как всегда коротко и сжато, оперируя только фактами. Еще совсем молодой — года тридцать два, от силы тридцать пять, во всем точен, скуп на слова, немного, правда, резок. Ладен с виду, аккуратен, чисто выбрит, костюм сидит на нем, как военная форма, шаг чеканит тоже по-военному, это, собственно, и не удивительно: Дащенко окончил танковое училище, но какой-то винтик в его здоровом организме закручивался не до конца, списали, переквалифицировался на сельского механизатора и уж другой год работает вторым секретарем. Василь Федорович знал, что второй недолюбливает его. Пытается быть объективным (он и вправду объективен во всем, объективен до сухости), но недолюбливает. И кто знает, за что. А может, как раз за это… За грековский волюнтаризм, как он выразился однажды? («Слово-то какое выколупал», — смеялся и слегка сердился Василь Федорович.) За привычку ходить прямиком, ни у кого ничего не спрашивая, за хитроватость и скрытность (тут он кое-что угадывал, а кое-что нет), за ироничные реплики на заседаниях, которые воспринимал как подстрекательство. А может, и не за то. Ведь порой люди не нравятся друг другу с первой встречи, с незначащего первого взгляда, с какого-то случайного слова.
Дащенко рубил: райкому стало известно, что в колхозе «Дружба» на протяжении многих лет работает артель художественных промыслов, это разрешено законом, но изделия не поступают в государственную торговую сеть, а распродает их колхоз сам в дальних населенных пунктах по спекулятивным ценам («Хороши, так и цены высокие, а как же ты думал, пусть умоются портачи из районного комбината», — ответил мысленно Грек), что председателя «Дружбы» уже предупреждали за эти штучки и что этому надо положить конец. Дащенко спросил, где артель берет материалы, и Василь Федорович ответил: «Четыре деда летом рубят лозу, а два — дерут лыко». «Будет на вид…» — подумал он и потер пальцем тяжелую лохматую бровь. И отложил в памяти: не забыть, когда дадут слово, тоже так, констатируя, сказать, что в их колхозе не отлив, а прилив рабочей силы и что зимой у людей нет заработка и он вынужден где-то искать его. Хотя, разумеется, все, кто сидит здесь, знают об этом без его объяснений. Он не волновался: на вид или выговор — кто из председателей без этого ходит?
Но выступил Куница, начальник райсельхозуправления, и все перевернулось в голове Василя Федоровича, и он понял, что дело значительно хуже, а по какой причине, не мог сообразить: это и пугало и злило его. Начав с корзинок, Куница перекинулся на удобрения, которые председатель «Дружбы» вывез со станции: некоторые колхозы не смогли вовремя забрать («А надо, чтобы забирали вовремя», — это Ратушный), вот станционное начальство, которое только тем и озабочено, чтоб не простаивали вагоны, и звонит Греку, а у того машины всегда на подхвате. Дальше Куница упомянул, что в «Дружбе» пренебрегают севооборотом («Из-за этого и урожай самый высокий» — это Василь Федорович), собираются совсем от него отказаться, пренебрегают старыми добрыми традициями. Словом, начальник сельхозуправления катил на него, Грека, бочку. Это сначала удивило Василя Федоровича, а потом возмутило. Гнев заклокотал в нем, вызвал несвойственную ему высокомерную, почти хищную усмешку, которая могла не понравиться кому угодно. Не только потому разозлился Грек на Куницу, что тот выкладывал факты, которые мог и попридержать, и не потому, что тот собирал и таил их и держал наготове, а скорей всего потому, что недели две назад, после перекрестного рейда по проверке готовности к севу, сидели они в уютном кабинетике «Осенних кленов» и пили «Черниговскую» и пивко под жареную рыбу, и закусывали кровяной колбасой и куриной печенкой, и слегка пошучивали, ибо собрался за столом сплошь лысый народ, а больше всех шутил и смеялся Куница.
Теперь же в его голосе было нечто, указывающее не только на его ретивость перед лицом начальства, а и на искреннюю радость, что может он приложить этакого вот вертуна, на желание унизить председателя, выбить из-под него опору, пошатнуть.
Василь Федорович слушал начальника управления и не мог забыть его другого — мягонького, кругленького, с угодливой усмешкой на почти женских, пухлых губках, с гипнотическими прикосновениями, который считал его, Василя Федоровича, почти приятелем. Выпив сверх меры, выворачивал душу, похвалялся, подмигивая, что имеет справную молодку в Лесном, смешил анекдотами, да еще и довольно солеными, бросал критические фразочки по поводу начальства.
Теперь Грек видел его как бы в двух слоях. В одном — здесь, на службе, на всяких официальных заседаниях — неподкупный, честный, бескомпромиссный, он произносил высокие слова, служил великим истинам, был беспощаден к любым ошибкам ближнего, в другом — алчный, брюзгливый, расхристанный, не в ладу с самим собой, запанибрата с председателями колхозов, любитель рюмки и отменной закуски. Поняв это, Василь Федорович удивился: тогда где же Куница настоящий?
Становился на короткую ногу, напрашивался ему, Греку, в друзья Куница не из какой-то особенной симпатии или доверия (это Василь Федорович знал наверняка), а учитывая приязнь к председателю «Дружбы» первого секретаря. Эту приязнь, даже восхищение Ратушный глубоко припрятывал, и не много людей догадывалось об этом. Куница уловил ее в глазах Ратушного, в еле заметных интонациях. Никогда Ратушный не хвалил Грека больше других председателей, никогда не видели их вместе на охоте, на рыбалке, за рюмкой, а вот Куница угадал правильно: было между ними что-то хоть и скрытое суровостью и деловитостью, но большее, нежели просто уважение. Вроде и не было ничего — оно держалось на невидимых тонких нитях, угадать какие непросто, соткало из них всю атмосферу отношений — уже не как секретаря и председателя… а, может, как раз как секретаря и председателя, людей сдержанных, озабоченных, которых вдобавок трудно растрогать, которые, каждый со своей стороны, боялись ступить шаг навстречу, нарушить нечто необъяснимое, хотя и понимали, может быть, что обкрадывают себя.
Теперь Василь Федорович не мог не подумать об этом: Куница — мужик таковский, учитывает все, по собственной инициативе он бы на него не навалился. Да и не настолько он мудрый, чтобы жить своим умом, и не настолько глупый, чтобы высказать свое мнение, если оно у него и есть. Он уже давно привык выражать только чужие мысли и подстраивать свое настроение к настроению начальства. Что же означает его выпад? И Василь Федорович настороженно взглянул на Ратушного. Тот сидел спокойный и, как всегда, сосредоточенный, слушал Куницу.
— …Часто имеет над нами силу и прошлое. Мы думаем, оно уже растаяло, сгорело, а оно у нас за спиной, шепчет, подталкивает…
Это уже был прием недозволенный! Куница не говорил прямо, но намекал на то, что и вправду было будто в тумане, жгло Василя Федоровича, как рана, для которой нет лекарства, мучило и терзало всю жизнь.
— Вот тут письма. В них сказано, что отец Василя Грека…
— Не надо, — поморщился Ратушный.
«Ах ты, паскудная лепешка, — не сводя взгляда с начальника сельхозуправления, скрипел зубами Грек, от его лица отхлынула кровь, остро заблестели скулы… — На что же ты надеешься? На мою порядочность? А твоя?.. Вот встану сейчас и спрошу: а какой анекдот рассказывал ты мне в субботу про Дащенко? Что тогда? А что?.. Открестится. Скажет — поклеп. Именно так. Еще и очернительство пришьет…» Грек знал, что не скажет про анекдот по другой причине, чтоб не сравняться с Куницей, не потерять уважения к себе.
Он чуть не застонал: так промахнулся, не разглядел Куницу раньше! А были ведь намеки. Хотя бы и тогда, в кафе, и гораздо раньше… Именно из его рук Грек принял «Дружбу». Колхоз тогда считался средним, цифры были приличные, но что пряталось за этими цифрами, по-настоящему знал только Грек. И, ясное дело, Куница. И только теперь осенило Грека: все эти годы Куница ревновал его к бывшей своей председательской должности. Не мог смириться, что кто-то хозяйствует лучше, что не покатился по его дорожке. А теперь гнилая торба прорвалась — и из нее посыпался мусор. Он ставил Греку в вину то, за что недавно хвалил.
— …Правильно когда-то сказал Борис Ларионович — это волюнтаризм, а я бы еще добавил — удельный феодализм. Как хочу, так и ворочу, не признаю никаких законов. Хочу — плачу полторы ставки, а хочу — две.
«Это же только первые годы и тем, кто вернулся из армии и остался в селе после школы… Поэтому у меня и людей столько, дурак ты непроходимый». И сразу подумал, что Куница знает и об этом, и, видать, причина другая.
А Куница разглагольствовал и как бы отгораживался от него, Грека, он как бы доказывал самому Василю Федоровичу, что ничего общего между ними нет, не было и нет, и Греку не на что надеяться. Он держал его на расстоянии, уже не пытаясь сократить его, как тогда, в кафе, до пьяного поцелуя.
«Вот гад… Вот шкура… на обе стороны дубленная», — плевался мысленно Грек. Понимал, что надо молчать, что-то подсказывало ему: вся ситуация не в его пользу, любое слово вызовет возмущение, упадет, как брошенный вверх камень, на него же. Но и сдерживался через силу, думал, что же сказать в ответ. Какой линии держаться ему вообще? Прикинуться, что не знал… Сыграть растерянность, смущение… Другие так делают, изображают жалких, несчастных, это нравится кое-кому, кто решает судьбы или хотя бы смягчает их.
Он этого не умел. Хотя и понимал, что, может, один разок и надо бы покривить душой. Терял слишком много. Или уже, может быть, потерял? Наверно, да… С чего так обнаглел Куница? И почему его никто не одернет?
Откинувшись на спинку стула, легонько постукивал пальцами по столу Ратушный. Значит, волновался и он. А если начнет покашливать — так это уже предел волнения, гнев. Иначе он себя не проявляет, никогда не срывается на крик, не опускается до обид, угроз, только вот это легонькое постукивание согнутыми пальцами и легчайшее покашливание — словно бы предупреждает: пора, мол, остановиться, зарываться дальше негоже.
Куница приумолк, копаясь в бумагах, и в кабинете наступила тишина. Тяжелая и вязкая, даже ломило в ушах. По ней Грек еще раз определил серьезность ситуации. Понял и то, что кое-кто здесь ему сочувствует, волнуется за него.
Но головы не поднял, сочувствия не ловил. Злость сжимала горло. Снова уставился на Куницу, глаза — как вилы-двойчатки, пронзил ими, прогвоздил, и тот наконец не выдержал, опустил взгляд. Но от этого обозлился окончательно и даже говорил, как с горы камни катил: боялся глянуть, что они там творят, и яростно катил.
Василь Федорович демонстративно отвернулся к окну, всем своим видом показывая, что ему уже все равно. Только раз, когда Куница вякнул что-то про пруды и про рыбу, которую будто бы выловили и продали до времени, бросил:
— А чем же ты закусывал в нашем кафе? Хеком?!
Это был, как говорила в таких случаях Грекова жена, трюк, но его и приняли как трюк. Грек почувствовал общий холодок, озлился уже на всех, и не было силы, которая в этот момент могла вернуть его к спокойному, трезвому осмыслению, признанию того, что справедливо, и отрицанию несправедливости. Если правда на стороне Куницы, если он, Грек, таков, то чего ж терпели до сих пор, чего молчали, для чего… водили за нос и две недели назад заставили заполнять анкеты?! Хотелось встать и уйти… Кого это распекает и поучает Куница? Его, Грека, у которого урожайность самая высокая в области, у кого на ферме полторы тысячи коров, у кого льны — как синие реки…
— Пренебрегая вековой хлеборобской традицией, выработанными научными институтами рекомендациями, параграфами и пунктами инструкций, — вкрадчиво излагал Куница, — Грек сеет жито по житу, кукурузу по кукурузе, экспериментирует, как хочет, словно земля — его собственность. Экспериментирует, рискует, и никто не схватил его за руку, не поставил на место… Пока ему просто везло, но не надо быть пророком, чтобы заметить: «Дружба» идет к краху. Если выпадет засушливый год, крах наступит уже нынешней осенью.
Василю Федоровичу казалось, что в его душе ворочаются тяжкие жернова, скребут один по другому, сталкиваются, останавливаются и раскручиваются снова. Куница говорил не то чтобы слишком резко, а как-то пренебрежительно, обидно, и Грек и вправду чувствовал себя обиженным донельзя, и вдруг совсем неожиданно и не к месту ему подумалось, что его, отца троих детей, которые любят его, верят ему, почитают, распекает и сечет, как школьника, лицемер и бездельник. И когда Куница снова намекнул на темное прошлое грековской семьи, Василь Федорович невольно вскочил, и все пораженно поподнимали головы, а Куница запнулся да так и стоял с открытым ртом. Такого ему не приходилось видеть. Такого не ожидая от себя и Василь Федорович. Это опрометчивое, как толчок, движение он потом вспоминал много раз, чуть-чуть жалел, но больше симпатизировал себе, а в ту минуту заставил… да, заставил считаться с собой. Куница смешался, сел, и сразу же сел и Василь Федорович, крепко сцепив на коленях руки, чтобы не сорваться окончательно.
Страницы:

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20





Новинки книг:
 
в блогах
 

Отзывы:
читать все отзывы




    
 

© www.litlib.net 2009-2020г.    LitLib.net - собери свою библиотеку.