Библиотека java книг - на главную
Авторов: 46445
Книг: 115170
Поиск по сайту:
Войти
Логин:

Пароль:

регистрация  :  забыли пароль?
 
Жанры:
 


     Реклама:     
     

Читать онлайн книгу «Остромов, или Ученик чародея» » стр. 18

    
размер шрифта:AAA

— А я, может быть, и пришел в последний раз, — сказал тогда Поленов, тоже нагло, — и если хотите знать, я не намерен так оставлять. Вы у меня деньги брали, а воз, так-скэть, и ныне. Вы знаете, о чем я говорю, или же нет?
Этого говорить не надо было, но он сказал. Впрочем, Остромов давно понял, что несчастный сумасшедший ни на одной версии не может остановиться надолго: всякий новый встречный будет ему казаться избавителем, а потом тоже попадет в виновники лидочкиного утопления, или растворения, кому как угодно, и цепочке не будет конца. Тут как по заказу подвернулся один превосходный человек из прошлого, и Остромов имел разговор.
Человек этот был из тех, кого Остромов уважал. Дураки его боялись, но Остромов был не дурак. Человек был с чудачествами, конечно. Кажется, он всерьез верил тому, чему учил, а это последнее дело. Учащий должен быть холоден, как рыба в воде. Но для выполнения разовых поручений он годился, вообще приятно было посмотреть, как неподготовленные юноши и демонические девы в обморок валились от его шуточек. Теперь был преждевременный старик и урод, но такой урод, что виден был прошлый красавец. В чем было его преимущество, так это в способности опережать. Другие опускались, а этот падал. Другие отбивались, а этот нападал. Конечно, он блюл границу и никогда не падал ниже опасной черты: теперь он нищенствовал, но нищенствовал сытно.
В общем, Остромов с ним поговорил. Они встречались у разных общих приятелей в тринадцатом, в шестнадцатом — тогда много стало людей, годных для дела, и много удобных клиентов, чтоб обработать. Все теряли голову и кидались в гибель, и трезвому человеку хорошо было ловить рыбу. Тогда были в Петрограде недурные места — на Кронверкском, на Сенной, на Михайловской. Были планы, ходы на самый верх. К сожалению, все пошло несколько иначе. Но впечатления остались, и связи тогдашние были прочны. На филистера вроде Поленова внезапно объявившийся остромовский приятель мог подействовать сильно. Он даже на Остромова подействовал бы, но тот его знал.
— Вы прифрантились, Остромов, — сказал он нагло, словно имел право осуждать. — На вас лоск появился, скоро зажиреете.
— Да и вы приоделись, я гляжу, — сказал Остромов. Это был укол тонкий. Когда-то его нынешний собеседник слыл законодателем мод. В некотором смысле он им и оставался. Нынешнее бесформенное черное пальто, особенно в августе, было для наступившего времени таким же знаком, как для пятнадцатого года френч, в который он, помнится, переоделся сразу же из лоскутного футуристического пиджака. До того еще была крылатка, хламида. Остромов, напротив, всегда одевался как джентльмен, ибо знающий вечное не зависит от временного.
— Цена, думаю, сходная, — осторожно сказал Остромов.
— Нищий всякому даянию рад, — равнодушно ответил приятель, принимая червонцы. — Здоровьичка, прекрасный барин.
Умел сказать так, чтобы все ощутили себя мразями, — но на Остромова не действовало: он и не такое умел. Двум умельцам приятно было общество друг друга.
— Среда, — сказал Остромов. — Он из Резинотреста пойдет, Инженерный переулок.
И среда была еще как раз такой день, что впору удавиться: бывает в Ленинграде, когда среди теплого и спелого августа, уже казавшегося вечным, заморосит на неделю мелкий, растворенный в воздухе дождь, и станет ясно, что осень будет, да еще и какая. А потом зима, тоже из мерзейших. А потом умрешь, и окажется, что все вот это и было жизнью. Именно на такие мысли наводит дождливая ленинградская неделя в середине августа, а бывает такое, что словно небо открывается, и высовывается оттуда не ангел, но кукиш.
В такой-то день Поленов шел из своего Резинотреста, не замечая, что за ним в почтительном отдалении следует низкорослый растрепанный старик в черном пальто, лепится вдоль стен, словно загримировавшийся толстый мальчик сам с собою играет в сыщика. Поленов шел по лужам, злой и уставший. Грела его только мысль, что, вернувшись домой, он начерно изложит все, что знает об Остромове, а потом будет долго сладострастно перебелять. Этой работы могло хватить дней на пять, пять пустых одиноких дней, которые найдется чем наполнить, особенно ценно, что в выходные. Выходных Поленов не выносил. Он, правда, не решил еще окончательно, отказаться ли от упражнений. Все-таки они заполняли утро, и лучше было приплясывать, чем лежать. И бодрило, это верно.
Он зашел, как часто делал по четвергам, в чайную на Рыбацкой. Чайная была открыта, но электричество не горело.
— Авария, — кратко пояснил рыхлый Егор за стойкой. — Как всегда?
Поленову нравилось, что хоть где-то ему говорили «как всегда». Дома не было, по сути, так хоть где-то интересовались его вкусами. Хотел гнездо, внуков, а теперь на старости лет только и был ему рад рыхлый Егор.
«Как всегда» значило пирожок с луком и яйцом, горячего чаю стакан и немного водки. Иногда, если душа просила, то рыба жареная лещ и еще немного водки. Егор поставил перед Поленовым стопку, толстую белую ленпитовскую тарелку с пирожком (полустершийся узор на тарелке был — черные люди, красные флаги) и стакан чаю в подстаканнике. На подстаканнике было тиснение в честь первомая, успокаивающее, как всякая человеческая глупость среди нечеловеческих обстоятельств. Был сумрак и дождь, время, когда люди и обстоятельства кажутся не теми.
Поленов был один в чайной, прочие сидели по домам в такое время. Вдруг открылась дверь, и ввалился низкорослый, бородатый. Поленов только успел выпить рюмку и закусить слабую водку пирожком.
— Не возражаете? — спросил мокрый посетитель, усаживаясь напротив, хотя свободных столов было в чайной еще шесть штук, все плохо оструганные.
— Пожалуйста, — сказал Поленов, которому было не по себе, и он радовался живой душе.
— Погода превосходная, — сказал бородач. — Любезный! Водочки, селедочки, картошечки.
Егор вяло зашевелился за стойкой.
— Превосходная? — переспросил Поленов, дивясь такому вкусу.
— Для иного дела превосходная, — кивнул старик. Он явно был старик, но бодрый, моложавый. — Есть дела, которые в такую пору только и обделывать. А, товарисч?
— Не знаю, о чем вы, — сухо сказал Поленов. Все это переставало нравиться ему.
— А я вот вам расскажу, о чем я, — с готовностью ответил старик. — Например, давеча было на Выборгской стороне. Идет мужчина, впереди женщина. Даже девушка. Погода совершенно вот такая. Он видит ее только со спины. Но ему становится интересно, что делает девушка под дождем. И может быть, он одинокий, вроде вас. Естественным порядком он ее нагоняет. Заглядывает в лицо. И что же он там видит, по-вашему?
— Н-не знаю, — сухим языком пролепетал Поленов, желая исчезнуть.
— Очень напрасно не знаете, спасибо, милейший, — старик кивнул Егору и с наслаждением высосал водку из граненого стаканчика. — Теперь будете знать. Он заглядывает и что же видит? Лица нет. Лицо совершенно все, вот так, затянуто бычьим пузырем, сплошная — надутая — белая — маска, — раздельно выговорил он. — Но явственно видно, что она тем не менее на него смотрит, и что эта самая пустота сейчас его втянет. Он не помнил уж, как убежал. Сейчас многие так ходят, с пузырями, и со временем будет все больше.
Егор принес керосиновую лампу и поставил на стол. При лампе старик сделался еще ужаснее. Лицо у него было гладкое, белое, как тот бычий пузырь, и пахло от старика сырым мясом. Непонятно было, исходит этот запах изо рта или от всей его фигуры.
— А тоже еще было, — продолжал он невозмутимо. — Идут два мальчика, гуляют, допустим, около Крюкова канала. Тем более, что там они и гуляли. И вдруг один изменяется в лице и говорит: подожди меня у этого парадного, мне нужно. Что же, нужно так нужно, бывают нужды. Он ждет. Ждет пять минут, десять, полчаса. Уже это ни на что не похоже. Он заходит в это парадное, а там на лестнице, на подоконнике между первым и вторым этажом, сидит как раз этот второй мальчик, но как сидит? Он уже мертв, конечно. (Почему «конечно», успел подумать Поленов, «конечно»-то почему?). И мертв так, что совершенно непонятно, как это с ним сделали. Половина костей переломана, как будто падал с большой высоты, печени нет — вообще нет печени, — и на лице изображается такая неприятная усмешка, какая и у взрослого не всегда бывает, только у самого неприятного. Примерно вот такая, — и старик усмехнулся так, что у Поленова упало сердце. В иное время, молодой, здоровый, полный сил, он только посмеялся бы над этой гримасой, но сейчас он был уязвлен, навеки надломлен судьбой Лидочки, угнетен погодой, и никаких сил противиться ломящемуся в мир аду у него не было. Ад сидел напротив и рассказывал свои чудеса.
— Еще бывает, — невозмутимо продолжал отвратительный сосед.
— Почему, почему! — закричал Поленов. — Почему вы мне рассказываете все это!
— А чтобы вы, товарисч Поленов, знали, как бывает. Видите, товарисч Поленов, нам все известно. Вы еще только хотите нам написать, а мы уже знаем, знаем все. Вот тоже сидит один товарисч вроде вас, у него тяжело болен брат. Не знаю там, чем, мне нету дела до чужих братьев. По мне, всех братьев собрать бы да в печь, и рано или поздно они все там окажутся, а вы будете угли подгребать. Я коснусь впоследствии, почему. Вот, значит, он сидит. Это дело происходит на пятом этаже. Неважно тоже, но на всякий случай. Вдруг в дверь стучат очень громко. Он подходит, открывает. Стоит бледный изможденный человек, видимо, больной. Ты слышишь меня, сволочь?! Сюда смотри!
— По какому праву… — прошептал Поленов.
— По врожденному, — буркнул старик. — Еще чего удумал тут. Твои права все кончились. Кто меня встретил, у того теперь одно право — делай, чего я говорю. Стоит больной человек, шатаясь. Смотрит на него и говорит: прости, но твой брат умрет. Умрет твой брат, и ничего ты не сделаешь. И побежал вниз. Тот выглянул из окна — а этот молодой человек уходит, как пьяный, и ноги у него заплетаются. Идет вот так, — старик прочертил зигзаг по столу. — Надо ли говорить, что брат умер? Очень скоро? Почти в тот же день? Теперь спросим себя: что это было?
— Что? — повторил Поленов, как под гипнозом.
— Я же тебя спрашиваю, — невозмутимо сказал старик, пожирая селедку.
— Я не знаю, — прошептал Поленов.
— А я знаю, — с торжеством проговорил старик. — Я все знаю. И кому надо, все знают. Есть, например, такие некоторые отцы, которые сожительствуют со своими дочерьми.
Поленов вскочил и рухнул обратно на табуретку.
— Вы не смеете, — сказал он, задыхаясь. — Вы не имеете.
— А что такого, очень обычно, — невозмутимо говорил ужасный, все более ужасный. И ужасно темно было уже снаружи. — Сожительствуют с дочерьми, растлевают в детстве. Потом, когда дочери с другими, то, конечно, очень огорчаются. Ничего, между прочим, ужасного, считалось нормой у арабов. Но только не надо потом другим голову морочить. Сам растлил, сам сожительствовал, сам потом притопил из ревности или еще как-нибудь убил, а потом ходит людям голову морочит. Тебе спасибо надо сказать, что с тобой люди занимаются. А ты им гадишь, это как называется?
— Егор! — слабо вскрикнул Поленов. — Егор, уберите это… этого…
— А что такого?! — закричал старец, и сырым мясом запахло оглушительно. — Ты купил это, что ли, место? Ты права не имеешь! Егор, скажи, он имеет право?
Егор вяло пробурчал что-то и не пошевелился.
— Ты с дочерью жил! — крикнул старик. — Кому надо, все про тебя знают. Ты в ножки должен кланяться, что нашелся человек с тобой возиться, а ты тварь неблагодарная и дочери растлитель. Ты девочек любишь, по дворам отлавливаешь и любишь… Держите его все, он ловит девочек по дворам!
Поленов вскочил и, подхватив автоматически портфель, стремительно побежал наружу, в дождь.
— Он дочь изнасиловал, — доверительно сказал старик Егору. — Ты слыхал?
— А мне чего, — сказал Егор, — дочь не моя.
— И то правда, совершенная правда, какой ты человек разумный, — кивнул старик. — Настоящая гадина, говядина. У тебя перед носом будут резать человека — ты не чухнешься. Налей мне теперь еще стакан и дай чаю, мне все нравится.
Одинокий любил такую погоду и обстановку.
— А чего ж, — сказал Егор.
— Вот-вот. Он там сейчас побегает, а около дома ему Блументаль еще добавит. Я ему сказал в подворотне стоять, он ему предложит к девочке пройти к мертвой. Хорошо придумал, да?
Егор в знак одобрения шмыгнул носом.
— Животное ты, и все люди такие, — одобрительно сказал Одинокий. Одинокий был утешен, ему Остромов дал пятьдесят рублей. Когда-нибудь сделаем гадость и Остромову, гадине. Дал пятьдесят рублей старому приятелю, поэту, которому недостоин копчик целовать. Но сейчас и пятьдесят рублей было хорошо. Остромов оделся отлично, стал вальяжен. Теперь Одинокий кое-что про него знал, все в копилку, и это утешало его вдвойне.
— А что ж, — сказал Егор. — И то верно.
— Мертвая девочка, — сказал Одинокий мечтательно. — Хорошо, да? Сам придумал. С девочкой было, с мертвой не было. А остальное очень просто ведь делается: перескажешь человеку пару историй из того, про что в очередях говорят, — и действует! Видел, как действует? Теперь в очередях рассказывают такое, что раньше бы никакой Гофман не выдумал. — Одинокий был настроен поговорить, как всегда при удаче. — Удивительно стало много всяких этих историй, какими можно человека в правильный момент сломать пополам… А чего еще делать с человеком, правильно я говорю?
— И то, — сказал Егор.
— Гадина, гнида, и все животные, и никого больше, — сказал Одинокий. — Ломать и топтать, всех в дробилку. И ноги вытереть.
Пока он все это говорил, Поленов бежал по страшным улицам под страшным небом. Оно впереди сходилось треугольником и падало на землю, как нож гильотины. Что-то ломалось, переламывалось, что-то, после чего все пойдет вниз. Поленов никогда не растлевал дочь, вообще никогда никого, но теперь уже не был в этом уверен. Пришел знающий о нем худшее. Встреча со знающим худшее всегда невыносима. Он придет, и мы сделаем все, что он скажет. Мы никогда не поверим знающему лучшее, но всегда согласимся со знающим худшее, потому что втайне догадываемся о том же. Мы животные, нам нет прощения. И когда наихудшее животное скажет нам наихудшие слова, мы поверим ему.
А в подворотне напротив дома ждал его Блументаль. Одинокий знал, что первый удар надламывает, а второй добивает. Он не зря взял свои пятьдесят рублей и не просто так теперь утешался.
— Поленов! — мрачно сказал трясущемуся Константину Исаковичу утонченный бородатый юноша, выходя из подворотни. Он был бледен капустной бледностью кокаиниста. — Не хотите мертвую девочку? У меня есть. Будет вам как дочь.

4

Оставалась одна проблема, и не проблема даже, а так. У Клингенмайера томились реликвии, а также кое-какие записи, возобновить сведения было негде, запас идей у Остромова иссякал. Можно было, разумеется, и дальше врать про эоны. Но по-морбусовски не выдумаешь, а в сундуке лежали записи, которых хватило бы морочить публику еще на полгода, кабы не больше. Самому идти не хотелось. Надо было послать человека — и такого, который убедит.
Первая его мысль была: Мартынов. От этого прямо-таки волнами наплывала уверенность. Но Мартынову пришлось бы все объяснять, он был из тех, кто не принимает на веру. Иному скажешь — «Мне должны», «Мне нужно», — и он пошел. Дробинин? Зачитает стихами, замучает, озлобит Клингенмайера пуще прежнего. Наконец он решился: Галицкий. Хоть шерсти клок.
Галицкий был удивительно бездарен во всем, что касалось жизни с людьми: не умел, не понимал — что кому говорить, а что не надо. Остромов ведь не просто брал с них деньги. Он кое-чему учил, и это, может, было поважней всякой алхимии. Это была алхимия духа в высшем смысле, та, которую он все собирался записать. И кто умел бы ее воспринять, отбросив маскарад с заклинаниями и стражами порога, тот многому мог научиться — как говорить, выглядеть, располагать к себе; от Остромова многое можно было воспринять, если хотеть. Но Галицкий ничего воспринять не мог. Такие воспринимают, только если их долго бить по голове, и то еще иногда считают это за рыцарское посвящение. Главное же, что и грабить такого человека не доставляло никакого удовольствия, и за это Остромов не любил Галицкого особенно. Когда ты с женщиной, женщина должна либо стонать от наслаждения, либо плакать от стыда, либо хоть царапаться, но как-нибудь шевелиться. А когда она только смотрит влюбленными глазами, на третьей минуте становится скучно и можно даже расхотеть, приходится уже кого-нибудь вспоминать.
— Вы достигли столь значительных успехов, пророк Даниил, — сказал Остромов, — что я поручаю вам действительно серьезную вещь.
Даня радостно заулыбался.
— Вам нужно будет забрать у Одного Человека, — Остромов выделил эти слова поднятием бровей, — вещи, принадлежащие мне. Сам я приходил к нему, мы повздорили, и он взял отсрочку на два месяца. Время подходит. Я к нему являться не хочу, ибо он оскорбил меня. Посылаю вас.
— Мне точно не даст, — сказал Даня, сразу погрустнев. — Я гожусь носить тяжести, Борис Васильевич, но добывать — увольте.
— Я сам знаю, когда и от чего вас уволить, — сказал Остромов, не приняв шутки. — Это ваше поручение, и вы с ним справитесь. Забирать ничего не нужно, я на извозчике привезу. Но спросить, как и что, я доверяю вам. Отправляйтесь завтра же.
И он написал своими длинными острыми буквами адрес лавки на углу Лахтинской и Большого.
Даня был готов увидеть злобного толстяка или, напротив, Кащея, чахнущего над златом, но Клингенмайер оказался похож на джинна из сказки про ученика. Даня не хотел бы стать врагом этого серьезного человека, а другом его стать не мог — зачем он такому?
— Я пришел от Бориса Васильевича Остромова, — сказал он, смущаясь. — Он просил узнать…
— Я сказал Борису Васильевичу, что дам ему знать, — недовольно произнес Клингенмайер. Он стоял среди своих полок и стеллажей в видимой части лавки, а за его спиной колебалась, словно от дыхания, темно-багровая занавесь, уводящая, должно быть, в еще более странный мир. — Почему он присылает третьих лиц? Вы ученик его?
Даня кивнул, полный решимости не дать учителя в обиду.
Клингенмайер помолчал, разглядывая его.
— И чем вы у него занимаетесь, если позволено спросить?
— Лично я? — переспросил Даня. Этим никто еще не интересовался. — Лично я — левитацией.
Клингенмайер хмыкнул.
— И какие делаете успехи?
— Никаких, — признался Даня, улыбаясь против воли. — Но это ведь и не бывает быстро.
— Очень странно, — заметил Клингенмайер, тоже слегка улыбаясь и тоже против желания. — Я, напротив, слышал, что это происходит мгновенно.
— Но готовиться надо очень долго.
— Готовиться совсем не надо, — пожал плечами антиквар. — Не могу понять, чему он вас там учит. Человек либо левитирует, либо нет. Это как способности к языкам.
— Видите ли, — сказал Даня, искренне пытаясь разобраться в собственных ощущениях. — Я чувствую, что рано или поздно это сделается. Не знаю, как. И чувствую, что сделается даже без этих упражнений… но они зачем-то нужны, пока не понимаю, зачем.
— Чтобы их бросить, — сказал Клингенмайер. — Когда человек бросает тяжелое, он поневоле становится легче и левитирует. Другого способа не изобретено.
— Может быть, и так, — согласился Даня. — Но тогда, согласитесь, надо с них начать…
— А так во всем, — небрежно сказал Клингенмайер. — У меня тут целый шкаф таких вещей, сброшенных для взлета. Не хотите посмотреть?
Даня и хотел, и боялся зайти за темно-красную занавеску. Но любопытство было сильней, и лавка древностей была прямо из сказки, да и в Ялте он больше всего любил антикварный магазин с генуэзскими монетами и лаковыми миниатюрами пушкинских времен.
Он ожидал увидеть чуть ли не набор гирь, но на полках шкафа, стоящего в темной глубине, были в основном удивительно легкие, почти невесомые предметы. Там были фарфоровый котенок, чрезвычайно безвкусный и оттого еще более несчастный; подушка-думка, старинная гимназическая тетрадь, флакон запаха (духи давно испарились), одинокий сапог, тонкое серебряное колечко, лорнет, вышитая салфетка, медальон с детским портретом и еще что-то, столь же эфемерное. Апофеозом легкости было гусиное перо со следами чернил — сувенир, каких множество продавалось в Гурзуфе напротив пушкинского кипариса; от пера, он знал, для писанья оставляли невзрачный черенок.
— Что, нравится? — спросил Клингенмайер с коллекционерской гордостью.
— Очень странно, — медленно проговорил Даня. — Я никогда не подумал бы, что… но ведь это же не буквально?
— Самым буквальным образом, — строго сказал Клингенмайер. — Имейте в виду, человек взлетает только тогда, когда сбросит балласт, превышающий его собственный вес. Это нетрудно. Трудно потом. Всякая вещь со своей историей, но рассказывать скучно.
— Как может быть скучно рассказывать истории? — искренне изумился Даня.
— Они все похожи, — объяснил антиквар. — Знаете, сколько раз у меня просили обратно вот это колечко? Шесть раз приходил человек, и шесть раз я ему говорил: возьмите. Но здесь ведь полуподвал. И он просто не мог войти.
Сказка, понял Даня. Опять сказка. Все только и делают, что рассказывают параболы, — один учитель может предложить что-то серьезное.
— Я никогда ничего не придумываю и не шучу, — строже прежнего сказал Клингенмайер. — Вы юноша наблюдательный. Вам стоило бы, мне кажется, сюда приходить просто так, вне зависимости от сундука.
— Я бы рад, — растерянно сказал Даня. — Но у вас ведь, кажется, исторический кружок…
— У меня м о й кружок. Кого позову, тот и придет. А вы, когда пару раз сходите, спросите себя, так ли уж вам надо учиться левитации именно у Бориса Васильевича.
— С Борисом Васильевичем, — сказал Даня с достоинством, — нас свели особые обстоятельства. Это не мой выбор.
— Ну, если обстоя-ательства, — насмешливо протянул Клингенмайер. — Я просто к тому, что путь к левитации через Бориса Васильевича — не самый короткий, и приземление бывает разное. Впрочем, все на ваше усмотрение. У меня собрание через две недели.
— Да! — вспомнил Даня. — Что мне передать?
— Вот тогда и посмотрим, — сказал Клингенмайер. — Надумаете что-нибудь оставить — заходите.

5

— Что же, — сказал Варченко, затягиваясь ароматным, — кажется, пора нам, двум магам, поговорить с глазу на глаз, дражайший Борис Васильевич.
В тоне его звучала уютность, почти интимность. Тени плясали.
— Да уж давно бы, кажется, время открыть карты, Александр Валерьевич, — сказал Остромов, располагаясь напротив и забрасывая ногу на ногу.
Он доверял Варченке не вполне: хорошо, хорошо, а быть худу. Что-то в нем было не так, в особенности эта скрытность. И потом, Остромов не очень понимал, кто за ним стоит. Если бы Огранов, так они давно бы поговорили.
— Посмотрел я ваш кружок — занятно. Людишки, конечно, швах.
Остромов поколебался, защищать ли людишек, но счел за лучшее солидно кивнуть.
— Ну-с, положим, фокусам вы их научите. Вот этаким, — сказал Варченко и пошевелил пальцами в пламени свечи.
— Или вот этаким, — сказал Остромов и показал исчезновение монеты.
— Или таким, — сказал Варченко и вытащил монету из остромовского уха.
Остромов подумал, как хорошо бы сейчас слегка приподняться над диваном, небрежно, заложа ногу на ногу, но ограничился демонической усмешкой.
— Все это мило, — повторил Варченко, — но не будем друг другу устраивать этих, знаете, реверансов, как Проспер Альпанус с госпожой Розабельверде.
— Вы имеете в виду, — быстро спросил Остромов, — Альпануса Гентского?
— Именно, — не моргнув глазом, но мысленно очень обрадовавшись, заметил Варченко. — Именно Гентского. Так позвольте вас спросить, господин Остромов, какие взгляды вы имеете на политическое устройство России?
— Масонство, как вы знаете, лояльно к любой власти, при которой работает, — без запинки отвечал Остромов, — а впрочем, я не понимаю, по какому праву…
— Ну какое же право, — еще уютней заурчал Варченко, — свои ведь люди. Я, сами знаете, не посвящен, просвещение — дело благое, мне и любопытно. Неужели вы подозреваете, что я прямо от вас, как есть, побегу в ГПУ? Смешно же. Вы не с неба свалились, товарищу Огранову лично известны. Что ж такого, если я спрошу, как вам рисуется идеальное для Отечества устройство?
— Мы, — сказал Остромов сдержанно, — не занимаемся устройством Отечества. Цель наша состоит в нравственном усовершенствовании и постепенном овладении…
— Знаю, знаю, — не слишком вежливо перебил Варченко. — Постепенном овладении способами полетов тел тяжелее воздуха. Борис Васильевич. Я ведь с вами откровенен. Отчего же вы не хотите мне сказать, каковы ваши взгляды на теперешнее положение дел?
Черт с ним, подумал Остромов. Это может быть проверкой, это может быть попыткой заговора, это может быть, наконец, заговор с целью проверки. Следовало сказать ни слишком много, ни слишком мало.
— Я полагаю, — проговорил он неспешно, — что при нынешнем положении дел Россия устраивается в правильном направлении. Ибо, во-первых, у масонства неизменен демократический принцип, и ежели большинство народа едино, то… да. А во-вторых, легко заметить, что оккультная идея постепенно просачивается и в новые времена, и что одна религия всего лишь заменяется другою. Обратите внимание на частые упоминания вечной жизни, на образ всегда живого — это уже почти признание высшего бытия, и при сотрудничестве осторожных людей из числа посвященных…
Он многозначительно умолк.
— Ну, ну? — поощрил Варченко. — Что же?
— Практически — ничего, — пожал плечами Остромов. — Теоретически же — разрешение скромных лож вроде нашей, где мы сможем совершенствоваться, не обвиняемые в мракобесии и отступлении от доктрин.
— Опять философствование, — поморщился Варченко. — Что, господин Остромов, вы очень любите философствовать?
— Я, собственно, ничего другого не делаю, — улыбнулся Остромов как мог дружелюбнее. Улыбка эта на языке посвященных означала: отстал бы ты от меня, мил человек, а если хочешь предложить себя в компаньоны, переходи к делу.
— Вы ведь демократ? — спросил Варченко, подаваясь вперед.
— Демократ в каком смысле? — с легким раздражением ответил Остромов. — Если вы о конституционных демократах, я с молодых лет вне любой партии. Если же о форме правления, то да, масонство всегда почитало для себя идеалом демократический принцип, который в предельном развитии ведет к истинному народоправству. Но это путь всеобщий…
— Всеобщий, да, да, — с досадой повторил Варченко. Остромов не мог понять, что его так бесит. — Каждая вошь голос имеет, каждая жизнь бесценна, под это дело все великое мы сейчас чик-чирик, тупому стаду наврем, что оно избирает и избирается, а сами станем обделывать дела. Правду говорят, что масонство и есть демократия, что вся демократия и есть выдумка масонства, — но об этом позже, Борис Васильевич, позже. Я пока хочу понять: вам-то самому чего надо?
Варченко не собирался давить его любой ценой. Этот сероглазый ферт был человек небесполезный, внушительный, и ежели бы привлечь его на свою сторону — на вторых, разумеется, ролях, — он мог помочь в осуществлении Плана, в строительстве той империи, которая рисовалась Варченке и на которую явно нацеливался Двубокий. Так они постепенно подобрали бы людей и сделали тут такой Великий Восток, что никаких масонов не надо.
Остромов опешил.
— Какие же цели может преследовать масон, кроме свободы и блага? — спросил он осторожно.
— Разнообразные, разнообразные, Борис Васильевич. Иной масон высоко метит, русских Англии запродать хочет. Иной попроще, дырку просверлить да и самому ушмыгнуть. А совсем простые любят деньги собирать с дураков да вещички антикварные, под предлогом реликвий. Всякие есть, у Бога всего много. Вот я и хочу понять — вы из каких же будете, Борис Васильевич?
Остромов резко поднялся.
— Милостивый государь, — сказал он спокойно, прикидывая: если драка — что ж, Варченко заплыл, но силен, во Владикавказе однажды с таким схватился по карточному делу и непременно побил бы, — сыроватость, одышка, — но тот вытащил нож, разняли. — Я не намерен выслушивать прямые оскорбления Лучезарной Дельты…
— Да сядьте вы, — сказал Варченко, махнув рукою. — Сядьте. Не надо тут устраивать… свои все. Вы же лучше меня все знаете, Борис Васильич, — а? Ну чего мы тут будем комедию ломать. Нет никакого масонства, Борис Васильич, нет и никогда не было.
Остромов сел и расхохотался.
— Что же вы сразу не сказали мне, милейший Александр Валерьевич, — проговорил он сквозь донельзя натуральный захлебывающийся смех, — что желаете испытать меня по сценарию девятой ступени? Я сразу сказал бы вам, что проходил это еще в Италии…
Варченко не принял нового тона и по-прежнему мрачным восточным божком сидел на диване, уперев кулаки в колена.
— Нет никакой девятой ступени, — тяжело дыша, словно и впрямь схватившись с Остромовым, произнес он. На лбу его выступили крупные капли. — Нет никакого сценария, никакого испытания, никакого Альпануса Гентского.
— Ну уж, ну уж, насчет Альпануса, — продолжал смеяться Остромов.
— Нет и не было! — возвысил голос Варченко. — Проспер Альпанус, Борис Васильевич, это из Гофмана, про крошку Цахеса, прозванием Циннобера. А про Альпануса Гентского вы сейчас выдумали, чтобы пыль в глаза пускать.
— Так ведь это как взглянуть, Александр Валерьевич. — Остромов отсмеялся и блаженно выдохнул. — Это с какой точки посмотреть. С вашей — его нет и никогда не было, но то, что сказал мастер, обладает перформативной силой. Скажешь — и станет.
— Да-да, — кивнул Варченко. — Большой ложкой ели. Все масонство ваше, Борис Васильевич, — это собрались несколько сотен умных, как им кажется, людей и выдумали погремушку. Они друг другу этой погремушкой гремят, что, дескать, свои, и для своих всё, а чужим вот. — Он сложил дулю. — И так оно и делается, и вся демократия. А кто не свои — тот в лепешку разбейся, будь семи пядей во лбу, все равно ходишь в ярме. И вот я думаю, Борис Васильевич: ежели вы игрок — так я с вами, извольте, поиграю и даже позову в стоящее дело. А ежели вы все это всерьез — насчет посвященных, остепененных и всякой Италии, — то я вас вот так, — и Барченко сжатым кулаком с силой ударил себя по колену.
— Эхе-хе, — сказал Остромов, потягиваясь. — Вот скажите мне на милость, Александр Валерьич, отчего русский человек, достигнув в чем-нибудь первого успеха, сразу начинает вести себя так, словно он Господа Бога за бороду ухватил? Это же и причина краха всех великих начинаний. Только что-нибудь получилось, как сразу же — да я, да вас, да всех… Не замечали? Чего-то там и та-та-та слабеет живой огонь отважных предприятий. Сожру, сожру… Уж такие жрали, Александр Валерьич!
И он прошелся по комнате, небрежными упражнениями силовой гимнастики Леннерта разминая затекшие мышцы, словно никакого Варченки тут уже не было и можно было не стесняться.
— Вы, может быть, полагаете, — сказал Варченко, оскорбленный, несмотря на все усилия казаться спокойным, — что за вами уж такие люди стоят, которых и опрокинуть невозможно?
— Я бы с вами поспорил, — все так же небрежно отвечал Остромов, — и поговорил бы с вами по душам, Александр Валерьич… про людей, которые за мной стоят, про пятитысячелетнюю традицию Египта, которая опять же за мной и за нами, — он подчеркнул это «нами», словно приглашая в свидетели все прочее масонство, — но что же говорить с человеком, который смотрит в упор и говорит «нету»? Для вас нету, для нас есть, нам больше нравится, что есть. А разговаривать, да высчитывать, да кто за кем стоит… Это уж вы увольте, Александр Валерьич. У вас и степени такой нету, чтобы я с вами про это говорил.
— Ну, какая степень у меня есть — этого вам знать не нужно… — прохрипел Варченко, поднимаясь.
— Не нужно, не нужно, Александр Валерьич. Если чем могу быть полезен, всегда обращайтесь.
Многажды потом, передумывая этот разговор, спрашивал себя Остромов, можно ли было провести его иначе, — и думал, что нет, никак. Да и кто мог ждать опасности оттуда, откуда не ждали ее в это время люди куда более осведомленные? Он думал тогда про Морбуса, а какой Морбус? А если бы это был давно ожидаемый посланник из-за границы? А если бы, чем черт не шутит, сам Брюн? Он никогда не видел Брюна, и, в сущности, не было никакого Брюна. Но он крепко уже привык, что сказанное им сбывается, — русский человек в самом деле легко обольщается первым успехом.
Нет, не мог, не мог он знать ничего; и уж конечно, не мог предполагать, что Варченко, взяв извозчика, отправится на Загородный проспект и закажет на почтамте экстренный телефонный разговор.
— Это Монгол, — сказал он, когда наконец дали кабинет Двубокия. — Этого можно брать. Да, ничего не знает. Ничего вообще. Шарлатан без способностей, пустое место.
Выслушав этот доклад, Двубокий в своем кабинете почесал переносицу, закурил и откинулся на спинку резного кресла.
Нужно было осторожно, очень осторожно. Если он окажется прямым доверенным и много знает, можно аккуратно вытрясать. Если он ничего, то и к черту. Двубокий взял трубку другого телефона и набрал номер Райского. Райского не было на месте.
— Занятой какой человек, — сказал Двубокий ласково. — Как появится, соедините.

Глава тринадцатая

1

— Входите, входите, — раздался чуть надтреснутый, но бодрый голос. Так радуются пришельцу, еще не зная, кто он, — то ли предчувствуя, то ли с самого начала не сомневаясь, что дурной человек сюда не войдет. Хозяина лавки не было видно, он прятался за стеллажами и что-то переставлял, позвякивая серебром и стеклом.
— Здравствуйте, — заторопился Даня. — Я был у вас, помните, и вы сказали — через две недели…
— Разумеется, — отозвался Клингенмайер. — Сюда, прошу.
Даня пошел на голос и оказался в тесном закутке, в полумраке. Едва виднелась высокая фигура хозяина в лиловом халате, похожем на плащ астролога. Как много, однако, еще осталось волшебных людей. Если бы не Остромов, Даня никогда не попал бы в этот мир. И вещи в нем были волшебные, старинные, каждая с историей, почти все — неясного назначения или происхождения: пустой сафьяновый переплет, оплавленная свеча, имевшая когда-то форму готической башни, страшно тяжелый с виду бронзовый ключ с обрывком цепи…
— Я принял решение отдать Борису Васильевичу реликвии, — сказал Клингенмайер. — Худа не будет. Отнесите ему и передайте, что подтверждение из Парижа получено.
— Спасибо, — кивнул Даня. Уходить не хотелось, да и неловко было так сразу — вроде посыльного…
— В конце концов, мне эти вещи не нужны, — неторопливо продолжал Клингенмайер. — В них особой ценности нет, он и сам знает. Есть вещь с прошлым, так сказать, намоленная, а есть вещь бутафорская, антураж для сомнительных действий. Иное дело, что если бы я не получил подтверждений, я бы с ним и дела иметь не стал…
Только теперь Даня уловил в его речи мягкий немецкий призвук.
— Но с вами я хочу поговорить, — сказал странный хозяин странной лавки. — Не окажете ли мне любезность?
Он указал на еле видную дверь в глубине каморки. За дверью оказалась комнатка чуть побольше, ярко освещенная. В центре ее стоял круглый стол, меньше и проще, но даже на вид неизмеримо старше того, который Остромов использовал для сеансов.
— Жду нескольких людей, — пояснил Клингенмайер. — Мы собираемся иногда… не так, как у Бориса Васильевича, а просто клуб любителей всяческой старины. Я подумал, что и вам будет любопытно, и, может, не вовсе бесполезно. У нас ведь есть общие знакомые.
— Кто же?
— Есть, есть люди, — рассеянно заметил антиквар. — Не только к Борису Васильевичу сходятся истинные ценители… Присядьте пока. Вас зовут Даниил?
Даня кивнул.
— Я хотел бы, раз уж он вас прислал… — Клингенмайер уселся в глубокое кресло, даже не скрипнувшее под его сухим, почти невесомым телом. — Каждый мечтает о лавке древностей. Нужна такая лавка, чтобы можно было туда прийти. Считайте, что у вас теперь эта лавка есть, а вы, судя по тому, что я о вас знаю, нуждаетесь в ней особенно.
— Откуда же вы про меня знаете? — спросил Даня, радостно удивляясь. — Борис Васильевич рассказывал?
— Почему же, иногда я и сам вижу, — пожал плечами Клингенмайер. — И общие знакомые есть, как уже было сказано. Я не хочу вас переманивать, Боже упаси, но пусть у вас будет по крайней мере два места, куда можно пойти. Когда нет ни одного, это худо, очень худо, но когда всего одно — тоже, знаете, соблазн… Я не скажу вам о Борисе Васильевиче ничего плохого и, больше того, ничего нового. Он человек небесполезный, и думаю даже, что для правильного развития необходимый. Но ограничиваться им вряд ли стоит, и потому, раз уж вы у меня оказались, почему вам в последнюю пятницу каждого месяца не заходить сюда? Люди у нас бывают славные, собираются не первое десятилетие. Иных, к сожалению, нет, а те далече, но сами знаете — чем круг тесней, тем прочней. Приходите — может быть, с докладом, может, просто так… Мы сегодня как раз планируем читать одно любопытное письмо от друга, проживающего теперь в Париже. Вам его нужно, мне кажется, послушать. Я для этого и вызвал вас сегодня.
Даня поразился тому, как скоро его приняли в этот тайный круг, да еще предлагают послушать письмо из эмиграции. Видимо, рекомендация Остромова дорогого стоила. Но Клингенмайер словно прочел эту мысль.
— Ко мне ведь не попадают просто так, — сказал он. — Есть такие места, совсем простые, но не всем доступные. Очень хорошо, что я сумел разместиться как раз в таком. Оно было до этого свободно, тут был какой-то склад — сплошные вещи, никаких людей. Мне показалось, что это хорошая складка — почти то же, да не то. В мире ведь есть складки, и людям иного склада лучше находиться в них, вы не находите?
— Конечно, — сказал Даня. — Я не уверен только, что смог бы выдержать вот так, в складке…
— Вы другое дело, — сказал Клингенмайер. — Мне ведь и Александр Степанович кое-что писал.
— Грэм? — обрадовался Даня. — Он чудный.
— Мы хорошо с ним были знакомы до его отъезда на ваши берега, — сказал Клингенмайер. — У него там своя с к л а д к а, — он по-грэмовски выделил слово, — и ему, может быть, хорошо. Искренне сожалею, что лишен его общества, а сюда он и носу не кажет.
— Он обещал приехать весной, когда закончит роман.
— Думаю, не приедет. Зачем ему? Здесь было когда-то удивительно интересно, а теперь кончилось. Вы не вовремя сюда попали. О тех временах можно было недурную книгу написать, а об этих если когда-то кто-то и напишет, то с величайшей скукой, преодолевая зевоту. Точно весь воздух выпустили. Только в таких складках он и задержался. Я не думаю поэтому, что Борис Васильевич опасный человек. Многие вам скажут, что опасный, а я скажу — нет, бывают гораздо хуже. Я, конечно, не все знаю… Но иногда нужны именно такие, как Борис Васильевич. Он, положим, много выдумывает — назовем это так, — но что ж, и выдумка хорошая вещь. Бывают времена, когда люди вроде него только и могут дать толчок, а больше некому. Я вам больше скажу. Только в Борисе Васильевиче да еще в немногих, в очень немногих, и уж конечно, не кристальной честности, — сохранилось то, что тогда было во всех, в воздухе, в любом закате. И поэтому я Бориса Васильевича ценю больше, чем вы думаете, и вовсе вам не предлагаю относиться к нему осторожно.
— Этому я бы и не поверил, — важно сказал Даня. — Ведь он меня к вам прислал и, значит, доверяет обоим. Разве можно было бы при таком доверии…
Он смешался и не закончил.
— Это я все понимаю, — ровно сказал Клингенмайер, кажется, не очень довольный последним замечанием. — Если вас послали к портному забрать брюки, это может быть и не знаком доверия, а просто человеку лень за брюками идти. Если он послал вас ко мне, это может быть испытанием, или желанием нас свести, или прихотью, или чем угодно. Но если он это сделал, я воспользуюсь и скажу вам: дружите с Борисом Васильевичем, учитесь у Бориса Васильевича, но верьте не всему, что говорит Борис Васильевич, и более того, не ставьте слишком много на эту карту. У него можно многому научиться, но на него не нужно полагаться. Я говорю это вам только потому, что знаю его и знал Александра Степановича, ведь мир вообще тесно устроен, нет?
Ровно на этих словах продребезжал колокольчик у входа, и Клингегмайер, кивнув Дане, ушел в лавку. Там послышались радостные приветствия и женский голос, на который Даня поначалу не обратил внимания, потому что слишком был изумлен услышанным. Можно учиться, нельзя полагаться — это требовалось увязать, соединить в сознании. А когда вошел Клингенмайер с новой гостьей, эти сомнения тотчас вылетели у него из головы, потому что он непостижимым образом понял, кто перед ним, и противоречие было так ужасно, что у него, как в детстве, пересохло в горле.
Это несомненно была Надя Жуковская, о которой он столько слышал и которая в его уме успела стать символом ханжества, пошлости и фальшивого милосердия, Надя, покупавшая самооценку добрыми делами, всеобщая благотворительница и утешительница, Надя, от знакомства с которой его так оберегал Остромов — и словно сама судьба напросилась ему в союзницы, ибо ни на одном заседании кружка, ни на одном выезде в «Жизнь по совести» им удалось не встретиться. Теперь же она стояла перед ним, в своем знаменитом свитере с оттянутым воротником, с недоуменной и приветливой улыбкой, словно тоже сразу догадавшись, кто перед ней, и ему бросилось в глаза все то же, что всегда замечали при первом знакомстве с ней люди, не разучившиеся видеть: длинная белая шея, большой рот, крупные белые зубы, крупные кисти рук, круглые ореховые глаза — и счастье, которым вся она была окружена, как цветущее дерево облаком запаха. Она ничего не могла делать для самоуважения и ничем не покупала сознания правоты, ибо это было с нею с рождения, естественное, как врожденный абсолютный слух. Если она и сознавала, что делает кому-то так называемое добро — как ничтожно и неуместно было это слово рядом с тем счастьем, которое она излучала! — то этому сознанию всегда сопутствовала горькая мысль о недостаточности, о том, что она ничем не может поделиться и никого не в силах сделать собой. Может быть, на тысячу счастливцев приходится один, у которого счастье так естественно и неоскорбительно, и при этом так щедро, что нужно постоянно им делиться, иначе оно переполнит душу и затопит ее. Даня так хорошо ее придумал, а тут было совсем другое — и надо было срочно с этим смириться; он сразу почувствовал себя безобразно виноватым — но кто же мог предполагать, что она такая! Так в Жанне д’Арк подозревали ведьму — ибо кому же могло прийти в голову, что она действительно свята!
— Это Надя Жуковская, — сказал Клингенмайер, подтверждая прекрасную и ужасную догадку. — Вы, наверное, видались у Бориса Васильевича.
— В том-то и дело, что нет! — радостно сказала Надя. Она чуть задыхалась — то ли от быстрой ходьбы, то ли от смущения. — Мы все время как-то умудряемся врозь, Борис Васильевич шутил даже про взаимоотталкивание…
— Вы и сегодня, наверное, должны быть на кружке? — спросил Даня.
— Должна, но вот видите, — она улыбнулась Клингенмайеру. — Я никогда пятницу не пропускаю.
— А то бы и сегодня не встретились, — сказал Даня.
— Ну вот видите, — повторила она. Надо было что-то делать — все так и стояли у стола, не решаясь сесть и не находя общей темы, но эта неловкость тоже была наполнена счастьем, и не хотелось ее прерывать.
— Я про вас много слышала, — сказала Надя. — Все говорят про исключительные способности.
— Это я про вас много слышал, — ответил Даня. — И про способности никто не говорит, потому что это вещь двадцать пятая.
— А про что?
— Ну, что есть такая Надя, — с трудом выговорил Даня, мучительно краснея. — Которая помогает всем.
— Глупости, какие глупости! — крикнула Надя и тоже покраснела.
— Это, Наденька, потому, что нет способностей, — ехидно заметил Клингенмайер. — Помните, в «Дяде Ване»: когда женщина некрасива, все хвалят ее глаза и волосы. Так и у вас: про способности не скажешь, зато делает добро.
Это спасло положение, все засмеялись.
— Точно, точно, — кивнула она. — У меня никаких оккультных данных. Борис Васильевич говорил, что когда он со мной занимается, все точно об стенку. У меня ни разу еще не получилась экстериоризация, а ведь это обычно удается на третьем занятии. А я с первого раза как-то сразу поняла, что не смогу. Это как в институте, знаете — у нас есть физразвитие, то есть физраз, и я сразу поняла, что никогда не прыгну в высоту.
— Как же можно заставлять человека! — возмутился Клингенмайер.
— Я только сама могу себя заставить, это ужас, — сказала она сокрушенно. — Если бы я поняла, что зачем-то надо прыгнуть в высоту, я бы прыгнула. Но у меня никакого представления, кому станет лучше, если я прыгну. Мне точно не станет.
Даня смотрел на нее во все глаза и с облегчением думал, что она некрасива, что он напрасно придумал ей образ надменной красавицы: в ней всего было слишком, и при этом многое еще по-детски. Она была как подросток-переросток, и внутренне, кажется, чувствовала себя лет на пятнадцать, как и он до последнего времени, — но красота теперь казалась ему таким же ужасным словом, как и добро. Тут снова зазвонил колокольчик, Клингенмайер вышел, и они остались вдвоем. Даня понял, что у них очень мало времени — сейчас войдет новый гость, потом еще, начнется заседание, и тогда уж точно не поговоришь. Надо было сказать что-то главное, и немедленно.
— Я виноват перед вами, — сказал он. — Еще не видел, а уже виноват.
— Господи, да чем же?
— Я думал о вас очень плохо и ругал, где мог.
— Мне никто не говорил.
— Ну да, это хорошо. Но Остромов говорит, что мысль вещественна.
— Знаете, — сказала она очень серьезно, — у меня правое ухо часто краснеет, в последнее время особенно. Я думала, что это ужасная болезнь, а это вы.
— Но не икаете?
— Нет, не икаю. Бог миловал.
— Вы для меня были, знаете… — Он не решался сказать прямо.
— Последней надеждой?
Они засмеялись.
— Они так умилялись вам, в особенности старики. Это не может не раздражать, вы же знаете.
— Ох, не говорите. — Она наконец села, сложила руки на коленях и уставилась в стол, не поднимая глаз. — Если серьезно, это невыносимо. Стоит прийти к больному, и ты святая, стоит сказать старику «Будьте здоровы», и ты мученица. Я не знаю, с кем они сравнивают. Вероятно, это — знаете что? Я только сейчас сообразила, потому что, может быть, у вас действительно способности, и до меня дошла волна ума. Просто им все молодые вообще кажутся чудовищами, а нынешние особенно. И на их фоне то, что кто-то приходит и просто с ними сидит… А я ведь делаю это не потому, что люблю стариков, и даже не по той, знаете, подлой причине, что боюсь одинокой старости. У меня не будет одинокой старости, я, мне кажется, буду в старости умолять, чтобы мне дали минуту подумать о душе, а за мной будет скакать на лошадке сопливый внук и требовать сказку. Но просто у меня есть чувство, что это надо делать, как когда вышиваешь — вы ведь вышиваете, я знаю, — оба прыснули, — вот, когда вышиваешь, всегда есть чувство, что иглой надо ткнуть туда. Или когда рисуешь: иногда просто физически — надо туда штрих. Я рисую прилично, плохо, но прилично. У меня все штрихи на месте. Непонятно только, что нарисовано, но чувство, водившее мной, — она смеялась все громче, все счастливее, — чувство передано верно. Почему мне так смешно с вами?
— Ну, вы, наверное, думали, что я страшный человек, в очках, с оккультными способностями. А я простой, нос у меня толстый…
— У вас очень смешная внешность, да, — сказала она серьезно. — Комическая, гротескная внешность. Вы так же уродливы, как я благодетельна. Есть ли лучшее общество для добродетели, чем уродство?
И так как оба они знали цитату, то засмеялись снова. С Варгой он никогда не знал, что сказать, а здесь можно было сказать все. Он испугался себя. Вдобавок умница Клингенмайер с новым гостем не шел подозрительно долго, давая им наговориться.
— Все как-то слишком быстро, — сказала она. — Хорошо, что мы там не виделись.
— Точно. Мне было бы совсем не до Остромова.
— Мне сказал Фридрих Иванович, что сегодня будет интересное письмо.
— Мне теперь и не до письма будет, — сказал он.
— Нет, надо слушать. И что это я так развеселилась, в конце концов. Вы, может быть, совсем не то, чем кажетесь.
— А чем я кажусь?
— Честно? — Она прищурилась, и Даня понял, что она близорука. — Человеком, человеком до мозга костей, со всеми слабостями, присущими этому виду.
— Вашими бы устами, — сказал он.
— Конечно, конечно, я не пошла бы за вами босиком на край света, — сказала она уверенно, точно разубеждая кого-то.
Это были все новые и новые стадии близости, которые они миновали стремительно, словно оба падая в пропасть или с той же скоростью возносясь — но не зря в трактате о левитации особенно удавшийся взлет назывался глубоким.
Страницы:

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29





Топ 10 за сутки:
 
в блогах
 

Отзывы:
  • Комсомолка о книге: Настя Любимка - Даже если вам немножко за 30, или Герой (не) моего романа!
    Не понравилось. Сумбур какой-то, ни сюжета как такового, ни интриги, герои пустышки. Через пол часа уже и не вспомню о чем книга.
    Не моё

  • solmidolka о книге: Алина Александровна Борисова - Город над бездной
    Прочитала всю серию. Вернее, усиленно читала первые три, а четвёртую начала, потом заглянула в конец, и поняла, вернее в моей голове не укладывается, зачем четыре книги писать о страданиях гг-ни, чтобы в итоге остаться с другим. Автор на столько ненавидит своих героев, что заставляет 4 книги наступать на одни и те же грабли с завидной регулярностью. Даже у животного может за такое время сформироваться условный рефлекс на определенную ситуацию, но не у наших героев. Они как были в начале пути, такими же и остались в конце. Зачем нам рассказывать про бездну, вести к тому, что вампиры смогут уйти, но так и ничего не сделать, чтоб разрешить ситуацию. Все четыре книги вести героев друг к другу, но так и не привести. Короче, два бесхребетных героя, которые плывут по течению, прогибаясь под обстоятельства. По сути, все четыре книги ни о чём, так как задумка автора так и не была реализована, потому что автор за 4 книги и сама забыла, что хотела написать в итоге. Хотя история могла бы получиться интересной и яркой, и даже героев можно было бы оставить вместе, и сделать это логично и закончено. И это мы ещё не вдаёмся в подробности мышления вампиров, тире эльфов. Я понимаю, что человек- это корм для вампира, если он изначально вампир, когда одновременно в мире эволюционировали две ветви, но тут-то не так. Изначально вампиры были и не вампиры вовсе. Как можно диаметрально поменять мораль, если до этого она была другая. И ты, долгожитель, помнишь, как было по-другому. Уже с учетом этого, ты не можешь считать другую расу кормом. Так как это противоестественно твоей сути, но обстоятельства вынуждают идти на это.

  • Portol о книге: Андрей Стоев - За последним порогом
    Отличная книга

  • александр 740 о книге: Макс Алексеевич Глебов - Запрет на вмешательство
    Книгу рекомендую. Продолжение книги тоже на 5 баллов.

  • Werenok о книге: Вадим С.Г. - Некромант
    Думал нормальное фэнтези, а оказалось посредственное литрпг.

читать все отзывы




    
 

© www.litlib.net 2009-2020г.    LitLib.net - собери свою библиотеку.