Библиотека java книг - на главную
Авторов: 45218
Книг: 112500
Поиск по сайту:
Войти
Логин:

Пароль:

регистрация  :  забыли пароль?
 
Жанры:
 


     Реклама:     
     

Читать онлайн книгу «Загон для отверженных»

    
размер шрифта:AAA

Николай Полотнянко
Загон для отверженных

Современный русский роман

* * *

И при царе последнем, и при Сталине,
И в самой либеральной из эпох —
Счастливые с трибун звенят медалями,
Несчастные толпой бредут в острог.
Мир поделён на две враждебных доли,
И никогда им вместе не сойтись.
Лишь мятежи порой меняют роли,
Ничуть не изменяя нашу жизнь.
Российский мир похож на обезьянник,
Где столько льстивых и свирепых рож.
Им властно управляют кнут и пряник,
Под правоту наряженная ложь.
Пока одни с трибун звенят медалями,
Влачат другие каторжную цепь.
Казня законом граждан, не устали мы
Им обещать и вольности, и хлеб.

1

В отряде я привык просыпаться рано, сразу же следом за бугром, который обитает подо мной на нижнем ярусе, и когда начинает ворочаться, то верхняя койка вибрирует от толчков его тяжёлого и громоздкого туловища. Перевернувшись несколько раз с боку на бок, Михайлыч со стоном и хрипом заядлого курильщика неторопливо поднимается, и я сквозь щелку в одеяле вижу его широкую спину и худые волосатые ноги. У бугра три лагерные ходки за плечами, в ЛТП он залетел по крайней невезухе, и, в основном, из-за подлянок участкового, которому до чертиков надоел пьяными разборками с сожительницей. Подругу Михайлыча отправили в дурдом, а его сунули на два года сюда.
Бугор, если его не заводить, незлой мужик, правда, вид у него жутковатый: в ямке проломленного лба пульсирует обтянутая сухой кожей желеобразная масса мозга, полтора десятка шрамов, синяя, по всему телу паутина наколок – его давние лагерные трофеи. Михайлыч – старый баклан, хотя хулиганский дух из него порядком повыветрился. Сейчас он редко заводится с пол-оборота, только зыркнет на того, кто начинает бузить, глубоко упрятанными в надбровья колючими бесцветными глазками – и тот сразу скисает, и прекращает базар, иначе получит по бестолковке, за Михайлычем это не заржавеет.
Пока бугор одевается, натягивает на кальсоны толстые стёганые штаны, забивает опухшие ноги в непросохшие за ночь валенки, я греюсь под одеялом и в щелку смотрю на часы. Чёрные стрелки на засиженном мухами циферблате упорно ползут к шести.
Скоро подъём, и многие, ещё не проснувшись, это чувствуют: то в одном углу, то в другом слышатся поскрипывания кроватных пружин, покашливание, кто-нибудь вскрикнет, досматривая привидевшийся ему кошмар, а бывает и разрыдается.
– Зэк! Зэк! – металлически вызванивают ходики. Михайлыч, шаркая подшитыми прорезиненным ремнём валенками, подходит к часам и истово по-хозяйски подтягивает гирьку вверх, где она начинает раскачиваться, и бугор осторожно останавливает её и долго, не отрываясь, смотрит на циферблат. С верхней койки мне хорошо видна его расчерченная старым шрамом лысина, но иной раз мне хочется заглянуть в лицо матерого лагерника, понять, что он переживает в эти мгновенья, ведь время здесь – и я это почувствовал на себе, – имеет свою особую цену, которая известна только нам.
Обычно я наблюдаю за ним молча, но сегодня почему-то окликаю:
– Михайлыч!
– А? – поворачивается он всем негнущимся телом.
– Часы не отстают?
– Не отстают, – вздыхает бугор и, оттолкнув дверь ногой, топает в коридор, в умывалку.
В жилом помещении барака плавает застоявшийся тяжёлый и кислый запах от мужицких, насквозь пропотевших, тел, кирзовых сапог, несвежего белья, валенок и верхней одежды. Притерпевшись, не замечаешь этой вони, ощущаешь только духоту, но через несколько минут войдёт, умывшись, Михайлыч и заорёт диким криком:
«Подъём! Вот навоняли, сволочи, топор можно вешать!»
И вслед за ним из коридора ворвётся свежая, как холодное железо, освежающая месиво грубых ночных запахов струя морозного воздуха.
В нашей бригаде пятьдесят с лишним человек. Койки в два яруса, между ними тумбочки для личных вещей, тяжёлые табуретки с прорезями на сидениях, чтобы переносить было удобнее, на стене плакат «Добьёмся высоких производственных показателей!», стенгазета «За трудовые достижения» и вымпел за ударную работу отряда на кирпичном заводе, где осуществляется трудовая перековка алкашей в стойких трезвенников.
Не так сладок сон, как последняя пред тем, как проснуться совсем, короткая дрёма. Поэтому никто не шевелится, никто не хочет покидать свою облежанную под одеялом за ночь тёплую норку.
Все мы до зубовного скрежета надоели друг другу, поэтому не спешим вставать и бережём своё одиночество. Не знаю, о чём в это время думают другие, но мне чаще всего в эти минуты видится удивительный ясный и мягкий свет, в котором неясно прорисовываются очертания далёкого берега реки, избы на глинистом жёлтом обрыве и тенистые плакучие ивы над тихой и светлой водой. И всё это представляется мне так ясно и маняще живо, что накатывает на сердце пронзительная грусть, и становится до слёз жалко себя, свою загубленную непутёвую жизнь.
В первые две недели, когда я пришёл в отряд из карантина, меня мучили кошмары. После отбоя долго не мог заснуть, лишь где-то среди ночи впадал в тягостный обморок, и мне порой чудилось, что я лежу за пулемётом, на меня бегут какие-то нелюди, а я безостановочно нажимаю гашетку пулемёта и стреляю, стреляю, не в силах оторваться от приклада.
Сооружение из двух коек, на которых я спал, видимо, от моей дрожи начинало ходить ходуном, и Михайлыч, не вставая со своего лежака, пинал снизу матрац.
– Ты что затрясся опять, гад! – хрипел он. – Вот придурок! Я тебя успокою по бестолковке, враз затихнешь!
За стеной в коридоре хлопает входная дверь, и сразу же начинает бубнить бугор: пришёл начальник отряда лейтенант Зубов. Михайлыч хрипло докладывает о происшествиях. И, конечно, как всегда, ничего не случилось, хотя редкий день обходится без хипеша: кто на пробку наступит, кто дури накурится или наглотается, кто подерётся. Все нарушения непостижимым для меня образом разоблачаются, но меня это не касается, только иногда замечаю, как из кабинета Зубова с изменившимися от боли физиономиями, придерживая одной рукой стену, а другой – бочину, появляются особо отпетые нарушители режима.
Михайлыч начальственно рвёт голосовые связки, мы начинаем шевелиться и ещё дольше бы тянулись, но скоро построение на завтрак. Выждав пяток минут, я быстро вскакиваю с кровати и, сунув ноги в сапоги, бегу в одних кальсонах в умывку. Некоторые норовят мимо неё проскользнуть в столовую, но бугра провести невозможно. Он видит каждую мелочь и учит по-своему, жёстко.
Возле гальюна очередь, вокруг умывальников толкучка, хотя долго возле крана никто не задерживается, плесканёт в лицо пригоршню ледяной воды и отскакивает в сторону. Из бытовой комнаты доносится жужжание электробритв: есть среди нас и такие, кто бреется каждое утро, я к этим джентльменам не принадлежу и раз в три дня соскабливаю с лица щетину старенькой безопаской, потому что берегу лезвия: свои советские никуда не годятся, а импортными здесь не разживёшься.
Конечно, наше учреждение не относится к числу элитных в системе МВД, но и тут пытаются придерживаться порядка, однако, не всегда это получается: мешает трёхсменная работа, скудные средства, выделяемые на наше содержание, но иногда начальство начинает гнать пургу, то есть цепляется ко всякой мелочи, чтобы нас облаять, наказать, а при случае и ощутимо двинуть под ребро. Цепляются к нашему внешнему виду, а какой он может быть у принудбольного, которого гонят на мороз долбить в мёрзлой земле траншею для теплотрассы? Или он идёт на «кирпичики», где ему предстоит иметь дело с сырыми или обожжёнными кирпичами, работать, как негру, в основном, на «пердячем паре», прошу прощения за некорректность выражения. Зубов в этом отношении был мягче других начальников отрядов, однако имел свой пунктик: его приводили в ярость плохо заправленные койки, и мне, поскольку моя койка была первой от двери, пришлось научиться заправлять её так ровно и гладко, что она казалась каменной плитой. Для такого неряхи, как я, это было подвигом, который начальником отряда был оценен, а заиметь его доброе расположение было вопросом, если не жизни, то сохранения здоровья.
Заправив постели, мы толпимся в коридоре, ожидая, когда скомандуют идти на завтрак. Некоторые закуривают, и над головами слоистыми кругами плывёт табачный дым. На улице ещё темно, окна запаяны толстым льдом, сквозь который еле-еле просвечивает пятно фонаря на столбе возле барака.
Наконец, раздается команда на выход. Толкая друг дружку в дверях, мы вываливаемся на улицу и строимся в колонну по пять человек в ряд. Знобящий холод января насквозь прошивает ледяными иглами наши телогрейки, и мы, едва держа строй, скорым шагом устремляемся к столовой.

2

Я торчу в ЛПТ всего четыре месяца, а кажется, что вечность. Иногда мне хочется подойти к лейтенанту Зубову и спросить, за что меня здесь держат, ведь я никому ничего плохого не сделал, я здоров, к бутылке меня не тянет, а если должен за лечение, так отработаю на воле – хочу спросить и не решаюсь, потому что знаю – надо мной висит срок, а изменить его может только суд. Если не освободят по половинке, то ещё двадцать месяцев я буду париться в вонючем загоне для отверженных, ходить на работу на кирпичный завод, искать свою фамилию на листке вызовов на лечение, которое, кроме как издевательством и пыткой, назвать невозможно.
Пасмурным осенним днём меня привезли сюда на костистом, как деревенская телега, «воронке». Помню, дверцы машины распахнулись, в лицо брызнул жёсткий, как окалина, дождик. Я окинул взглядом трёхэтажное здание, полунагие чёрные деревья, мокрую асфальтированную дорожку.
– Давай! Давай! – подтолкнул меня коленом пониже спины сопровождающий мент, и я, не глядя, спрыгнул в лужу, окатив себя грязной и холодной жижей до ширинки штанов.
Подслеповатыми зарешеченными окнами первого этажа на меня угрюмо глядела больница. К ней широкими чёрными крыльями примыкал забор, убегающий в низкий и плотный туман. Меня сразу охватило ощущение тесноты, и я невольно втянул голову в плечи.
В приёмном отделении долго оформляли мои документы, затем повели дальше. Сопровождающим был тощий кадыкастый прапорщик. Под мышкой у него торчала папка с моим делом. Он, помалкивая, шёл впереди, следом тащился я, оставляя мокрыми босоножками на кафельном полу приёмного покоя грязные следы.
– Гражданин прапорщик! Мне бы забежать куда-нибудь, а то подпёрло под самую завязку.
Мой поводырь остановился, шмыгнул крошечным носиком – пуговкой и авторитетно сказал:
– Здесь тебе не зона, а профилакторий! Не гражданин начальник или как, а товарищ, понял, товарищ прапорщик. Усекаешь?
Товарищ прапорщик сдал меня медперсоналу вместе с моим делом и слинял. Под наблюдением медсестры и сухонького старичка в байковом халате, видимо, из принудбольных, который отвечал за приёмку вещей и санитарную обработку вновь поступающих, я разделся. Старичок, не очень стесняясь, вывернул карманы плаща, брюк, но они, к его сожалению, оказались пустыми и дырявыми.
Но сам я пустым не был: у меня во рту, за щекой лежала свёрнутая во много раз и от этого превратившаяся в комочек, величиной с горошину, пятидесятирублевая бумажка, которую мне сунул Стекольников, когда участковый изымал меня из его мастерской. Если бы шмон был настоящим, то деньги у меня, конечно бы, нашли, но здесь требования к личному досмотру были гораздо слабее, чем на зоне.
Сожалеюще вздохнув, дедок затолкал одежду в наволочку и карандашом написал на ней мою фамилию.
– Сожги это барахло, – посоветовал я, переступая озябшими ногами по цементному полу.
– Ну да! А потом ты счёт будешь предъявлять. Иди, пополощись в душе. Чать, забыл, когда мылся? Тут ты за два года намоешься и наполощешься.
В душевой было просторно и светло, и я впервые за много месяцев увидел себя голым. Неторопливо оглядевшись по сторонам, я опустил голову и прошёлся взглядом по рукам, ногам, впалому животу и волосяной растительности, в зарослях которой едва угадывался небольшой обмылок мужского достоинства. «Да, – подумалось мне, – не ходить, не мять в кустах багряных лебеды, и не искать следа…» Будущее представилось в своей беспощадной наготе, на глазах выступили слёзы и, чтобы успокоиться, я шагнул в душевую кабинку.
Несколько минут я стоял, прислушиваясь к бормотанию горячей воды, которое напоминало рокот молодого лиственного леса, когда на него налетают тугие порывы ветра. Мне не хотелось прикасаться к себе, настолько чужим казалось тело, болевшее от долгой тряской дороги и с похмелья. Я взял кусок хозяйственного мыла и стал намыливать себя, начиная с шеи, плеч и рук. Обмывшись, я ещё раз намылил – где только смог дотянуться – спину, живот и ноги, затем пришёл черед головы; волосы были настолько грязными, что с трудом намыливались, и мне пришлось их промыть несколько раз, чтобы удалить накопленные залежи грязи.
Я долго стоял под душем, горячие струи лились по спине, животу, и тело, обласканное ими, начало оживать, оттаивать, умягчаться. На смену тягостному состоянию пришло обманчивое ощущение лёгкости, и, казалось, вытрись я сейчас мягким полотенцем, надень чистое белье и можно без всяких лечений начинать новую жизнь.
Но дедок не дал мне размечтаться. Он заглянул в душевую и перекрыл кран с горячей водой. Я ещё раз ополоснулся в остывающих струях и вышел.
Трусы и майка мне не полагались. Покопавшись в груде белья, старик швырнул кальсоны и рубашку, которые оказались коротковаты, но было сказано, что их заменят в следующую помывку. Выдали мне и халат из застиранной байки, грязно-жёлтого цвета с шалевым воротником. Стоптанные тапочки я надел на босые ноги.
Пока я мылся, медсестра перелистала моё дело и теперь ждала, пока я оденусь. Это была женщина средних лет с усталыми равнодушными глазами, которую нисколько не интересовала моя нагота. Видимо, за время работы она навидалась здесь всякого.
Не любопытничая, я пошёл вслед за ней по коридору. Принудбольные поглядывали на меня с интересом, надеясь увидеть знакомца, но я никого из них не знал.
За час я прошёл пять кабинетов. Сначала меня взвесили, измерили, потом прослушали, простукали, затем пересчитали, сколько у меня в наличии зубов, просветили на рентгене, взяли кровь из пальца и из вены – и только тогда отступились на несколько минут. Дело, с которым я поступил, разбухало на глазах.
Я сидел на кушетке возле кабинета главного врача, из коридора доносились звуки включённого телевизора, и не чувствовал ни стыда, ни раскаянья, ни страха. Я был равнодушен ко всему, что со мной было и будет, как глухая каменная кладка. Моё сознание лишь регистрировало получаемые извне знаки, вроде проходивших мимо людей, звуков, бликов света, но никак на них не откликалось, и я был готов безропотно подчиниться всему, что со мной сделают.
Все дни с момента моего задержания, которые ушли на обследование и суд, я думал о себе как о постороннем человеке, иногда даже с интересом, мол, что он ещё этакое выкинет.
Председательствовал на суде, определившем мне срок содержания на принудительном лечении, удивительно чистоплотный и наутюженный человек лет сорока. Смотрелся он из-под герба свежо и аккуратно, как молодой огурец с грядки. Воротничок сорочки отливал матовой белизной, костюм без единой замятой складки, галстук в тон костюму то же голубой, запонки, когда он перелистывал бумажки моего дела, вспыхивали раскалёнными угольками, и весь судья с головы до ног был существом окончательно и бесповоротно вжившимся в умопомрачительную и недоступную мне чистоту и порядочность.
Я не запомнил ни содержания положительной характеристики с работы, которую мне организовал Стекольников, ни заявления жены, слёзно просившей принять ко мне меры, но ничто меня так на суде не унизило, как эта судейская чистота, уже недоступная мне, провонявшему «бормотухой» и нечистой заплёванной землёй большого города.
Судья что-то спрашивал, а я думал, что вот придёт он домой, чай расположится пить, домашние естественно с вопросами, кого, за что судили. Да ничего особенного, скажет, так, мол, алкаша определяли. А если бы я старушку какую-нибудь пришил, да и ещё и её дочку, уж тогда бы наохались, наудивлялись, откуда берутся такие изверги. И замок на ночь на все обороты закрыли бы и цепочку не позабыли набросить.
Ничего интересного на суде я не увидел. Врезался лишь в память инвентарный номер скамьи подсудимых. Этакая восьмизначная хохма, но почему она сделана так, чтобы её видели все, этого я так и не понял.
Главного врача пришлось ждать в приёмной, где на стенах угрожающе змеилась антиалкогольная агитация, пока властной походкой, которая сразу изобличала в нём хозяина, не вошёл румянолицый человек с глазами, размытыми минусовыми диоптриями круглых очков. Из-под расстёгнутого халата на нём виднелся мундир офицера внутренних войск.
– Новенький? – определил сразу доктор. – Заходите, будем знакомиться.
Потом я узнал, что главврач был единственным человеком, который говорил нам вы, остальные были проще и грубее, но к ним мы относились лучше. А этот эскулап мог назначить такой курс лечения нарушителю режима, что мало не покажется. Мог заколотить в гроб одним махом, зарыть в могилу, подержать на том свете недельку и снова вынуть на свет божий.
Я был наслышан обо всех этих ужасах и последовал за доктором на негнущихся от страха ногах.
– Так! Так! – баском рокотал главврач, перелистывая данные моего предварительного обследования, заключённые в картонную папку.
– Молодцом! Пока у вас всё в порядке за исключением того, что привело вас сюда. Встреча наша весьма огорчительная, не так ли?
«Врежет сейчас» – тоскливо подумал я, холодея всем телом.
– Исследуем вас более детально, – продолжал доктор, – и назначим рациональный курс лечения. От вас требуется дисциплина и точное выполнение всех врачебных назначений. У вас есть желание лечиться?
– Есть, – скованно сказал я. По правде говоря, я не считал себя больным. Большое дело – загулял на несколько месяцев, другие годами пьют и ничего.
– Вот и хорошо, – произнёс доктор и вдруг резко спросил. – С какого времени вы употребляете спиртные напитки?
Я тупо молчал. Доктор, я это сразу понял, был моим противником, нужно было сообразить, как ему ответить, чтобы потом не раскаиваться в поспешно вылетевшем слове.
– Хорошо, – сжалился надо мной главврач. – Сейчас вас проводят в палату.
Дежурный санитар указал мне койку, я потоптался возле неё и огляделся. Палата была пуста, все принудбольные находились на процедурах и, запахнув полы халата, я подошёл к окну и посмотрел во двор. Солнце глубоко запряталось в тучи, моросил мелкий дождичек, налипая на стёкла больничного окна. Неуютно и зябко смотрелся двор с отцветшими клумбами, выложенными силикатным кирпичом, чахлыми деревьями, жилыми и служебными постройками.
Слева чернела П-образная брама – железные ворота. Они были открыты, и дежурный наряд пропускал, видимо, пришедшую с работы колонну принудбольных. С линии ворот шеренга в пять человек сделала несколько шагов вперёд, дежурный наряд стал её осматривать. Так, по пятёркам, и пропускали всех прибывших. Люди жались под дождём и терпеливо ждали, пока не обшмонали всех, до последнего человека. Раздалась команда, и колонна двинулась к одноэтажному зданию, где была столовая.
За забором, обнесённым сверху колючей проволокой, зеленел тёмный ельничек, а чуть выше, перечеркивая пригорок, блестело мокрым асфальтом междугороднее шоссе, по которому мчались машины.
Там была воля, но, странно, мне совсем не хотелось туда, где летели, ломая упругий воздух, машины, шли домой с работы люди. Там меня никто не ждал, там всё было для меня чужим, там было то, что отвергло меня от себя, заклеймило приговором и пригвоздило к позорному для всех нормальных людей трёхбуквию – ЛТП, которое по своей сути было загоном, где содержались отвергнутые обществом люди.

3

Вечером меня накормили пшенной кашей с кусочком хека. Я отвык от нормальной пищи и поел я с неохотой, через силу влил в себя стакан тёплого чая, и был рад добраться до койки.
Вскоре по одному стали приходить мои сокоечники из бокса, где им ставили иммунитет против алкоголя всякими мерзкими антабусами. Они попадали на свои койки и молча, лежали, нисколько не интересуясь мной. Тогда я ещё не знал, почему им было не до разговоров. Мягко говоря, лечение здесь было беспощадным, но иного и не существовало. Нам прививали страх, и только тот, кем овладевал смертельный ужас при одном только виде спиртного, мог считаться в какой-то мере излеченным.
Я лежал на койке возле окна, и все рвотные запахи струились в мою сторону. Они были настолько противны, что меня едва не стошнило. Пересилив отвращение, я поднялся, подошел к окну, открыл форточку и подставил лицо свежему воздуху.
– Что, не нравится наша вонь? – услышал я сзади насмешливый голос.
Я обернулся.
На кровати в углу сидел мужик лет сорока и, улыбаясь, смотрел на меня.
– Ничего. Сходишь пару раз в рыгаловку и притерпишься. И здесь люди живут. Я вот ухожу от вас. Теперь только по вызовам приходить буду.
– А куда вы уходите? – спросил я.
– Как, куда? В отряд, а там, на кирпичный завод. Ремесло мне знакомое. Слесарь я, шестого разряда. За мной уже ихний главный механик приходил. Спецов-то мало. Так, одни бичи или интеллигенция вшивая. А ты сам-то кто будешь?
– Работал форматором в скульптурном цехе.
– Знаю, – улыбнулся мужик. – Повезло тебе. Там глину месил, и здесь из неё кирпичи будешь делать. Родственная специальность! Ну, ладно. Я пошёл. Если что, так помни, меня Степаном зовут, Федорчуком. Ну, бывай, не мякни!
Степан вытащил из тумбочки целлофановый пакет, достал три пачки сигарет и бросил на стол.
– Дымите! От курева здесь не отваживают, и за то спасибо.
Я упал на постель и закрылся с головой одеялом. Лёжа в кромешной тьме, я вглядывался в неё, словно хотел увидеть что-то крайне важное для себя. От напряжения в глазах замелькали фосфоресцирующие огоньки: точки, линии, пятна, но они так и не сложились в понятную мне картину.
Обессиленный, я вскоре забылся.
Снился мне лес, молодой весенний берёзовый лес, когда он особенно хорош: стволы деревьев девственно белы, ветки упруги, а листва нарядно зелена и свежа. Она играет от ветерка над моей головой, мельтешит, бормочет, смеется. Солнце сквозь листву золотыми и пёстрыми брызгами обливает молодую траву и прошлогоднюю опадь, редкие островки света колеблются на полянках, а босые ноги упруго чувствуют каждый стебелёк и каждую упавшую веточку.
Семилетний, я бегу по лесу, постукивая палкой по берёзовым стволам, бегу за шумным и нарядным праздничным обозом, где на телегах полно разнаряженных баб и мужиков. Все они под хмельком, орут благим матом, вразнобой: «Распрягайте, хлопцы, коней!..» Иные, соскочив с телег, пляшут на обочине просёлка под гармошку, топчут подошвами нежный земляничный цвет и метёлки подорожников. Жарко, весело, азартно плывёт праздник по лесу к месту главного сборища по случаю окончания сева – берёзовой роще возле тихой лесной речушки.
С моим приятелем Генкой Полевым мы шныряем под телегами, возле редких в ту пору машин, захваченные бестолковой суетой гульбища. Нам всё внове, занятно, интересно. Сабантуй кипит, будто котёл с хмельной брагой, готовой вот-вот выплеснуться наружу.
Под старой могучей берёзой разложил гири наш деревенский силач глухонемой Венька и бросает двухпудовки вверх одну за другой. Он гол до пояса, блестит каменными катышами бицепсов, и мы с Генкой любуемся его железной игрой. Подвыпившие мужики подходят к гирям, пыхтя, дотягивают их до пупа, смеясь, бросают и уходят пить водку к своим компаниям, которые расположились на траве среди деревьев и кустов костяники.
В открытом на все стороны кузове «студебеккера» дробно стучат каблуками девахи из соседней деревни. В толпе я замечаю тюбетейку моего дяди. Он недавно демобилизовался и теперь трётся там, где табунятся девки.
Лес набит телегами и машинами, с которых торгуют всякой всячиной, в основном закуской и вином. Ларьков целая улица: добротных, сколоченных из тёса, брезентовых палаток и просто под открытым небом на столах. Продавцы с надрывом кричат и озорничают, перехватывая друг у друга покупателей. Многие из них уже пьяны со вчерашнего дня и куражатся. Волна хмельного разгула начинает свой разбег, и не дай бог, ей превратиться в повальное мордобитие. Пока ещё относительно спокойно, но уже каждый умнее всех, сильнее всех и богаче всех. Со всех сторон галдеж: «А я!.. А я!.. А я!..»
Раньше других торгашей купеческий загул овладел сельповским продавцом из заречной деревеньки. Он вдребезги пьян, офицерская фуражка чудом держится на голове, зацепившись за правое ухо, усы в пивной пене.
– Эх, налетай, подешевело, расхватали, не берут! – орёт он мокрогубым ртом и, обозлённый, что на его кураж никто не обращает внимания, начинает швырять в толпу связки баранок, конфеты, бутылки водки и вина.
Толпа свистит, гогочет, те, кто понаглее, хватают дармовое угощение. Всем безудержно весело, каждый открыт, распахнут на все четыре стороны света, каждый счастлив, – гуляй, рванина!
Мы с Генкой опасливо стоим в стороне, и под ногами у нас матово полощется брошенная ухарем-купцом бутылка водки. Но вот Генка быстро нагибается, хватает её, прячет за пазуху, и мы даем стрекача вглубь леса.
Песни, гам, крики остаются далеко позади. Мы падаем на траву. Генка достаёт бутылку. Её горлышко, оплавленное хрупким сургучом, притягивает наши взгляды. Наконец, Генка решается и с размаха бьёт ладонью по донышку бутылки, водка запенивается, но пробка не поддается.
– Если бы в сапогах были, – солидно говорит Генка, – так можно и об подошву. Но ничего, сучком откроем.
Он отколупывает сургуч, вынимает картонную пробку и начинает пить прямо из горлышка. Затем бутылка перекочёвывает ко мне, обжигающая жидкость пронзает меня всего насквозь, и глаза застилает пелена кровяного цвета тумана…

Я с трудом разлепил тяжёлые веки и увидел потолок казённого заведения. ЛТП! Ничего не изменилось, не сгинуло за ночь. Голова гудела, во рту скопилась горькая липкая слюна, будто я жевал осиновую кору. Кроватные пружины подо мной тягостно заскрипели.
– Проснулся, наконец! Надо капитану сказать, – возле кровати стоял высокий белокурый парень. – Ну, ты сегодня дал нам жизни. Главврача из дома вызывали, думали, что загнёшься. Надо же, все гардины пообрывал!
Гардины, и, правда, были оборваны и висели на спинке кровати.
Видимо, я ночью порядком покуролесил, но говорить об этом мне не хотелось, потому что ничего не помнил. Перед глазами вспыхивали и с фосфорическим треском рассыпались искрами огоньки. В голове крутилась какая-то невообразимая карусель из слов и картинок, в которых невозможно было найти ни стройности, ни последовательности. Вдруг всё, что со мной было ночью, повторится? Отчаянным усилием воли я попытался зацепиться хоть за что-нибудь, и вспомнил, что вчера разговаривал с главным врачом.
– Доктор, врач, – прошептал я, будто заколачивая гвозди в свою изувеченную болезнью память. – Капитан Попов…
Я ухватился за последние слова, и, стараясь не потерять ниточку, стал мысленно лепить портрет главного врача. Так, я вчера с ним разговаривал, он высокий, шея короткая, прямо из плеч выпирает голова, уши круглые, чуть оттопыренные, он прикрывает их длинной прической. Лицо Попова склеивалось в моей памяти из отдельных мозаичных кусочков, но иногда в голове вспыхивала боль, и оно рассыпалось на части, которые мне с большим трудом удавалось соединить вместе. Моя работа была похожа на то, как делают фоторобот, когда из разрозненных фрагментов собирают портрет человека, которого надо опознать.
Страницы:

1 2





Топ 10 за сутки:
 
в блогах
 

Отзывы:
читать все отзывы




    
 

© www.litlib.net 2009-2019г.    LitLib.net - собери свою библиотеку.