Библиотека java книг - на главную
Авторов: 45809
Книг: 113630
Поиск по сайту:
Войти
Логин:

Пароль:

регистрация  :  забыли пароль?
 
Жанры:
 


     Реклама:     
     

Читать онлайн книгу «Кольцо богини» » стр. 15

    
размер шрифта:AAA

За два века до нашей эры Плавт веселил римлян своими комедиями. От них в памяти остались только четыре слова: Homo homini lupus est. До сих пор, говоря о морали общества, которое построено на корысти, алчности, жестокости к ближнему, мы повторяем: „Человек человеку — волк“…
Плавт напрасно приплел животных. Волки редко дерутся между собой (а до смерти — почти никогда!), не обижают самок и детенышей и даже на человека нападают только доведенные голодом до безумия. А в моей жизни я видел неоднократно, как человек травил, убивал и мучил себе подобных без всякой к тому нужды.
Если бы волки могли мыслить и сочинять афоризмы, то какой-нибудь седой, умудренный жизнью зверь пролаял бы: „Волк волку — человек“».
Интересная все-таки штука получается — Александр Сабуров особой любви к советской власти не питал, не верил в нее и, по сути, являлся идейным противником. А пострадал — вроде бы ни за что… В то же время миллионы других, попавших под жернова людоедской государственной машины, были убежденными коммунистами и даже перед расстрелом выкрикивали: «Да здравствует товарищ Сталин!» — и пели «Интернационал».
Выходит, куда ни кинь — все клин. Если в стране нет законов (то есть они, конечно, существуют, но только на бумаге), свобода и жизнь человека зависят от чего угодно — от произвола властей предержащих, умения доказать личную преданность кому-то, от удачи в конце концов — только не от степени реальной законопослушности. Тот же Холодковский, что когда-то помогал сиротам, вряд ли был грешнее всех прочих, а вот оказался же опаснейшим преступником, сидит теперь и сидеть будет.
И любая спецслужба, наделенная широкими полномочиями, скоро начинает обслуживать исключительно собственные потребности. Так было всегда — и с преторианской гвардией в Древнем Риме, и с русской опричниной…
Недаром ведь Леха так старательно ублажает милицейских начальников! «Был бы человек, а статья найдется! — повторяет он. — Каждого можно за жопу взять… Если покопаться, конечно».
Так что Король Террора не дремлет… Он принимает любые обличья и заманивает людей в свои сети, пользуясь любой приманкой — построения рая на земле, борьбы с преступностью или вульгарного шкурного интереса, — но каждый, от президента великой державы, что посылает свои самолеты бомбить чужую страну, до рядового патрульно-постовой Службы, который с удовольствием избивает задержанных в околотке и выворачивает у них карманы, — служит Ему, и только Ему.
«Из холодных волн Белого моря поднимаются древние стены Соловецкого монастыря, обросшие бурым лишайником. С четырех углов возвышаются приземистые башни. Серо-белые чайки летают над водой с пронзительными криками, словно плакальщицы, провожающие покойника в последний путь.
Давным-давно, лет восемьсот назад, приплыли сюда в утлой лодчонке монахи Савватий и Герман. По красоте и уединенности этого места, по отсутствию тут хищных зверей сочли они это место святым и основали монастырь — души спасать.
Не ведали, что сделают с обителью, потомки и наследники русской земли! Там, где монахи когда-то пели церковные акафисты, отстаивали всенощные службы и трудились во славу Божью монахи, теперь стоят бараки и ходят строем заключенные. Где звучали молитвы и церковные песнопения — слышна только матерная ругань, лай собак да щелканье затворов.
Для сотен и тысяч людей, составляющих истинную славу России, станут последним прибежищем эти острова. Их похоронят без крестов, без пения и молитв, и вместо священников только конвойные скажут последнее слово. Сдох, мол, контра, туда ему и дорога…
Только чудо помогло мне выжить в этом аду. Только чудо помогло вернуться к моей жене и вновь обрести ее, когда, казалось, последняя надежда уже потеряна. Но и сейчас проклятая немота сковывает мне рот — я не могу рассказать, что там видел! Опасаясь за благополучие всех, кого люблю, да и что там греха таить — за свою жизнь тоже, я не смею рассказать о том, что происходило там, за высокими стенами.
И все-таки я верю — придет время, когда рухнет стена молчания, возведенная палачами и убийцами. Верю, что настанет день — и даже мертвые встанут, чтобы свидетельствовать…»
Трюм наш тесный и глубокий,
Нас везут на «Глебе Бокий»,
Как баранов…
Слабый, хриплый и надтреснутый голос гулко звучит в просторном заледеневшем «театральном зале» — бывшем Успенском соборе, кое-как приспособленном под больницу. Тифозная эпидемия застала Соловки врасплох — нет ни врачей, ни лекарств, да и кто будет лечить заключенных? Заболевших тащат сюда, и так лежат они на полу — кто выживет, кто нет. Раз в день приходят санитары — тоже из заключенных, священник из Суздаля отец Иоанн и бывший, ксендз поляк Ольшевский. Удивительно даже, что здесь они сумели побороть свои разногласия, чего так и не смогли сделать представители конфессий за полторы тысячи лет… А теперь святые отцы дружно носят воду и раздают пайковый хлеб и баланду — если кто еще может есть, конечно, кто способен наклонить железную миску и втянуть через край немного мутной, чуть тепловатой, противно пахнущей жижи и медленно, по крошкам прожевать кусочек вязкого тяжелого хлеба, который ни за что не стали бы есть на воле…
И сделать маленький шажок от смертного предела — обратно в жизнь.
Нас везут на «Глебе Бокий»,
Как баранов,
Эх, как баранов!
Поет Иван Добров, бывший рабочий Путиловского завода, посаженный за «сокрытие соцпроисхождения». Жил себе Ваня не тужил, гордо писал в анкетах «рабочий», честно считал себя пролетарием. Но приехал к нему кум из деревни, посидели за столом, выпили мутной самогонки, и рассказал кум, понурив голову, что Ванин папаша Демьян Матвеевич оказался злостным кулаком (корову да лошадь имел), а потому и сослан со всем семейством в отдаленные районы Сибири. Ваня во хмелю ругался крепко, даже порывался ехать в деревню и разбираться, а когда проснулся с гудящей головой — за ним уже пришли. Сосед Шендяпин донес — и тут же занял его комнату. Теснота, что поделаешь, сами впятером на шестнадцати аршинах, а тут еще гражданка Шендяпина снова в интересном положении… Но преступление было налицо — скрывал ведь! Маскировался! — и поехал Ваня на Соловки. И теперь, умирая на холодном полу, он с сумасшедшим упорством поет и поет одну и ту же песню. Среди стонов умирающих, молитв и проклятий пение кажется особенно диким и страшным.
— Да заткнись ты, падло, без тебя тошно! — рявкает на весь зал чей-то грубый голос.
Ваня замолкает на минуту, потом снова заводит свой тягучий, нескончаемый мотив:
Семь дней в барже прокачали,
На лагпункт, как скот, загнали
Утром рано,
Эх, утром рано…
Да уж… Александр весь передернулся, вспомнив их не такое уж долгое плавание. В трюм пароходика, названного по имени видного деятеля ОГПУ, впихнули заключенных под завязку, так что ни вздохнуть, ни шевельнуться. Трое задохнулись, так и не увидев белоснежного монастыря в бурых стенах. А может, им повезло больше других? По крайности, им не привелось увидеть бывшего ротмистра Копейко, встречавшего этап на пристани со словами «здесь вам власть не со-овецкая, здесь власть со-ло-вец-кая!», не пришлось испытать всех тягот и унижений, выпавших на долю своих товарищей по несчастью, которые добрались до скорбного острова живыми…
Поначалу ему повезло — в колонии как раз начала работать раскопочная комиссия. Александр даже духом воспрянул немного, когда бывший бухгалтер Иванов по прозвищу «антирелигиозная бацилла», посаженный за растрату, произносил с пафосом, поднимая вверх указательный палец: «Мы должны знать свое прошлое!» И непрошеная надежда трепыхалась в груди — может, еще и ничего? Поживем еще, поработаем — вот здесь, на святых местах?
Оказалось, радоваться было рано. Иванов сначала взволновал лагерное начальство предположениями о том, что где-то здесь должны быть закопаны монахами многие клады. Несколько месяцев копали, но так ничего и не нашли. Потом, чтобы как-то вывернуться из щекотливого положения, оправдаться перед чекистами за потраченное время и обманутые надежды, Иванов выдвинул новую идею: все подземные помещения — складские, хозяйственные, да и кельи даже — на самом деле были когда-то страшными пыточными камерами. Деталей никаких, конечно, не нашлось, но Иванов упорно продолжал твердить свое. Не сохранилось, мол, просто! Времени много прошло… Наконец, отыскался в подвале ржавый крюк — несомненно, здесь была дыба! Александр еще пытался объяснить, что на крюке этом, скорее всего, подвешивали мясные туши, и вбит он не позже второй половины девятнадцатого века, к тому же — слишком низко для дыбы, но его слушать никто не стал.
«Открытия» эти очень пришлись по вкусу чекистскому начальству и были отпечатаны в соловецкой типографии — да так и пошла гулять очередная ложь, задымившая историческую правду.
А сам он угодил на «общие работы» — раскорчевку леса. Дорого обошлось непрошеное правдолюбие, но ведь и такой «антирелигиозной бациллой» стать — с души воротит… Умом Александр прекрасно понимал, что этот путь — лучший, чтобы сохранить жизнь и выйти на волю человеком, а не трясущимся инвалидом, но все равно — не мог.
А потом пришел тиф. Каждый день косил он арестантов, бывало, что и целые бараки не могли по утрам выйти на работу. Заболевших стаскивают сюда, и здесь, в бывшем храме, где до сих пор со стен взирают изуродованные, изрезанные и оскверненные лики святых (под изображением Девы Марии кто-то огромными буквами нацарапал «б…», а святому Николаю Угоднику лагерные шутники пририсовали огромный нос и длинные уши), каждый оказывается поручен своей судьбе. Выжил — так выжил, а нет — так нет.
Он лежал на полу в заледеневшем «театральном зале» и смотрел на потолок, покрытый изморозью. Всего две недели назад здесь шел концерт лагерной самодеятельности, изломанные фигуры в платьях, перешитых из церковных риз, кружились в модном фокстроте, символизируя загнивающий Запад, а на заднем плане сверкала свежей масляной краской победная красная кузница — молодая Советская республика! Обрывки декораций виднеются и сейчас…
Сеня Шумский — разбитной и шустрый мальчишка, бывший беспризорник, выросший на улице — истое дитя гражданской войны, не углядела мофективная секция! — со своей неизменной лукавой улыбкой пел куплеты с эстрады:
Тех, кто наградил нас Соловками,
Просим — приезжайте сюда сами!
А дальше шло и вовсе крамольное:
Посидите вы годочка три или пять —
Будете с восторгом вспоминать!
И — взрывался зал аплодисментами! Убеленные сединами университетские профессора и молодые урки, офицеры-белогвардейцы и даже священники хлопали и хохотали — вас бы сюда!
Да что там заключенные! Сам чекист Усов в длиннополой шинели хмурился, конечно, но не обрывал дерзкого насмешника.
Давно ли это было? А сейчас даже стрелки-вохровцы боятся заходить сюда — тиф, тиф! Маленькая вошь не боится маузера, ее не отправишь в карцер «на жердочки» (это когда протягивают тонкие палочки от стены до стены и велят заключенным на них сидеть, а если кто упадет — бьют), и даже страшная Секирная гора ей не страшна. Каждый день санитары из заключенных выносят трупы в церковный притвор и ставят стоймя — так они места меньше занимают.
Сеня Шумский умер третьего дня, и его окоченевшее тело уже вынесли. Ксендз Ольшевский шепотом прочитал над ним молитву и перекрестил зачем-то по-католически — не тремя пальцами, а всей кистью. Вряд ли Сеня при жизни был католиком, но остается только надеяться, что Бог милосерднее людей и упокоит его не столь уж чистую душу в месте лучшем, чем это.
Рядом хрипит Сидор Колесников. Всего несколько дней назад это был огромный, сильный, красномордый мужчинище, а теперь превратился в такого же доходягу. Сидел он по легкой «уголовной» статье за пьяную драку в кабаке, хвастал, что убил по пьянке любовницу, да не дознались про это, потому выдвинулся в «самоохрану заключенных» — толстой палкой-«дрыном» каждое утро выгонял из бараков на работу измученных доходяг — и пайку получал по первой категории, и зачеты ему шли исправно… Он вот-вот уже должен был освободиться, ждал только, чтобы лед вскрылся и восстановилась связь с материком, но тиф не пощадил его. Тело еще цепляется за жизнь, но на лицо уже легла скорбная смертная маска, глаза запали в глазницах, и головные вши расползаются прочь, словно крысы, покидающие тонущий корабль.
Александр перевернулся на бок и глухо застонал. Все тело ломало и трясло в жестоком ознобе. Перед глазами мелькает бесконечная череда лиц и картинок. Он снова видел, как Михаила Оболенского, бывшего офицера-белогвардейца, светлого человека с удивительным чувством юмора (на вопрос «как дела?» от отвечал неизменно-бодро: «а лагер ком а лагер!»), ведут по расстрельной дороге, зимой в одном белье… Руки его связаны проволокой за спиной, но так горда осанка, словно впереди его ждет бал в Благородном собрании. Он щурится на утреннее солнце и одними губами курит последнюю папиросу. Видел, как возвращаются этапы со штрафных командировок на Заяцкий остров — недосчитавшись половины, люди ползут, полусогнутые, изнуренные тяжелой работой. Их так и называют здесь — «этапы на карачках». Видел, как привязывают к бревну живого человека — и сталкивают с высокой крутой лестницы в 365 ступеней, ведущей вниз от Голгофского скита…
Каждый раз Александр как будто заново переживал новую и новую смерть, чувствовал ужас, сжимающий горло и грудь ледяным обручем, и снова падал в бездну…
Озноб сменился мучительным жаром, все тело словно горит в огне. Еще немного — и сердце не выдержит, разорвется.
Усилием воли Александр вызывает в памяти совсем иные картины — Дорогие сердцу видения Золотого города. Вот уже возникают очертания башен над стенами… Вот улицы, мощенные камнем, дома, дворцы и храмы… И милое, теплое солнце в вышине, и волны бьются о берег.
Нет больше всей этой мерзости — опоганенных, изуродованных стен храма, товарищей по несчастью, что стонут, матерятся и мечутся в бреду на холодном полу, вшей, ползающих кругом, — только золотое сияние. Войти туда, слиться с теплыми лучами, остаться навсегда и раствориться в нем — это представлялось настоящим счастьем!
Он тихо засмеялся, протянул руки — и Золотой город как будто стал ближе. Нежная, ласковая волна подхватила его и унесла за собой. Боль, страх, отчаяние и ненависть — все осталось где-то далеко-далеко…
Александр Сабуров, узник под номером 2449, потерял сознание. Но в горячечном тифозном бреду он улыбался так светло и радостно, что даже отец Иоанн, обходя больных с ежедневной скудной пайкой, сотворил крестное знамение и тихо пробормотал:
— Истинно кончину праведника вижу! Господи, прими душу раба твоего и учини его в селеньях райских, идеже нет ни печали, не воздыхания…

Александр так и не узнал, что пролежал без сознания почти двое суток. А когда очнулся — увидел тоненький лучик света, пробивающийся сквозь заиндевевшее окно, глухо забранное железной решеткой.
Всем его существом, от головы до ног, овладело чувство бесконечной радости — странное, почти дикое и невероятное для того проклятого места. Слева и справа умирали люди, кто-то бредил, кто-то просил пить, звал маму, а десятник Храбров нудно и длинно матерился… И в этом аду он чувствовал себя счастливым! Он радовался своему дыханию, своему смеху, радовался этому солнечному лучику, самой возможности жить! Грудь и живот дрожали от сладкого, щекочущего смеха. Так страстно хотелось жизни, движения, любви…
А главное — свободы.
Тело еще лежало пластом, двигались только руки, но он едва заметил это. Голова была совершенно ясная, и мысль работала четко. Только сейчас он ощутил, какой это бесценный дар — жизнь, и нелепой, почти кощунственной показалась сама мысль проводить ее в неволе.
Александр вздохнул. Те три года, что отделяют его от свободы, представляются теперь такими долгими, огромными и бесконечными, что даже чувство возвращенной радости бытия как-то померкло, отступило на второй план. Жить — здесь? С Голгофой, Секиркой, штрафными командировками? Ждать, пока сведут «под колокольню» — под арку, в низенькую дверь, туда заталкивают и стреляют в затылок, и тело потом катится вниз по крутым ступенькам… Или бежать, как недавно бежал бывший студент Сергей Суханов — отчаянно, безнадежно, в никуда? Зимой в Соловках видно издалека, и черная фигура на снегу — отличная мишень. Его затравили собаками на болоте, потом голову разбили деревянным молотком и тело бросили напротив столовой — в назидание прочим, чтоб знали.
Или стать вот таким Колесниковым, подличать и лгать и глотку рвать ближнему ради лишнего куска, черпака жидкой баланды или призрачной надежды на досрочное освобождение? И то — не всегда помогает…
Взять того же Колесникова — разве впрок пошла ему верная служба? Сейчас он лежит рядом холодный, мертвый, такой же исхудавший, как и остальные бедолаги, словно совсем недавно и не разгонял дрыном толпу заключенных.
И воля ему больше — ни к чему. Только и осталось от человека (не бог весть какого хорошего, но ведь человека же!) — клеенчатая бирка, с криво нацарапанной фамилией, привязанная к большому пальцу. Раньше просто чернилами писали на руке, но записи эти часто истирались, пока обреченные метались в бреду, заливались горячечным потом или тряслись в ознобе, так что уже понять нельзя было, кто живой, а кто уже мертвый. Приходилось ходить и подновлять регулярно, а кому охота лишний раз рисковать? Вот и придумала санчасть — писать такие бирки и привязывать накрепко.
Бирка! Ах да, конечно! Александр даже засмеялся от счастья, так проста и очевидна была эта мысль. Сидору Колесникову на волю уже не выйти, а вот он сам может выйти вместо него. Собрав остатки сил, он подполз к окоченевшему телу и принялся осторожно развязывать бечевку. Только бы не порвалась… Пальцы слушались плохо, он даже заплакал от отчаяния, но все равно продолжал упорно теребить неподатливый узелок. Есть! Наконец-то… Теперь свою отвязать… поменять… снова привязать, чтоб никто не заметил… Вот, кажется, и все!
Каждое движение давалось с неимоверным трудом. Когда Александр закончил, он чувствовал себя совершенно обессиленным. Зато — сделал, смог, и робкая надежда забрезжила впереди…
Он счастливо улыбнулся и вновь провалился в забытье.
«Вот так и получилось, что я принужден был потерять не только имущество, семью, но даже имя свое. С тех пор прошло много лет, но и по сей день я вздрагиваю, если за спиной кого-нибудь окликнут Александром. Не в один день я привык и к новому имени, и до сих пор оно чуждо и немило мне.
И все-таки… Я безмерно благодарен судьбе! Благодарен за то, что мне была дана возможность вновь оказаться на свободе, жить, ходить по земле, дышать воздухом… А главное — снова увидеть мою любимую, и каждый час, каждый миг рядом с ней я ощущаю как безмерное счастье. Не знаю, сколько еще оно продлится, но, может быть, это и не важно?»
Перед глазами все плывет… Максим отложил тетрадь и зажмурился на секунду, как он делал обычно, если приходилось долго сидеть перед компьютером.
А Саше Сабурову досталось по полной программе… Каково это — человеку, с самого рождения привыкшему к хотя и скромному, но все же комфорту, книгам, умным разговорам, а главное — к тому, что называется чувством собственного достоинства, оказаться в таких условиях, что преступлением будет считаться уже то, что он произошел от своих родителей? Король Террора не дремал все эти годы и немало успел погулять по миру… А уж России в двадцатом веке досталось так, как, пожалуй, больше ни одной стране!
И ведь прав был лагерный остряк-самоучка, совершенно прав! Будет еще время, когда верные большевики-ленинцы, кто с таким усердием очищал родную землю «от всяких вредных насекомых» — дворян, священников, гнилой интеллигенции, — сами пойдут по этапам, сами будут кричать под пытками в лубянских подвалах, будут расстреляны или сосланы в вечную мерзлоту, будут надрываться на каторжных работах… Тот же Бокий сгинет в омуте тридцать седьмого года, а сколько еще будет других, не столь известных, кто истово и верно служил советской власти, а получил за это — пулю в затылок.
А Соловецкий камень на Лубянской площади станет немым свидетелем за всех, кто не дожил, — и правых, и виноватых, и невинных жертв террора, и палачей, попавших под маховик.
Только вот беда — слаба оказалась человеческая память. После первой волны гласности, затопившей умы и сердца, подрастающее поколение уже путает Вторую мировую войну с Троянской и нетвердо знает, кто такой Сталин. Свобода обернулась бесстыдным чиновничьим воровством и бандитским беспределом, а рядовой, обычный человек как был задавлен — так и остался.
И появляется тоска по «твердой руке», и вот уже процессы над шпионами идут — а какие там шпионы — бог весть! И чекисты уже вновь герои… Верно говорят, что человек, меняющий свободу на безопасность, быстро лишается и того и другого.
А ведь копни каждую семью — непременно найдутся расстрелянные — посаженные — сосланные. Кто за происхождение, кто за выскочившее невпопад слово, кто — за опоздание на работу или краденную с поля гнилую картофелину…
Они ушли навсегда, и чужая мерзлая земля приняла их, немых и безымянных, в свои неласковые объятия. Словно и не было этих людей никогда, словно и не жили они на свете… А там, на воле, шла совсем другая жизнь, с бодрыми песнями и первомайскими демонстрациями, ударными стройками, фильмами с Любовью Орловой и жизнерадостными лозунгами. «Жить стало легче, жить стадо веселее, товарищи!»
А по ночам ездят воронки по улицам и кого-то выхватывают из жизни навсегда или на долгие годы — был человек, и нет человека. Жены и дети, друзья и близкие, кому повезло остаться на воле, долгие годы вынуждены были молчать, прятать свое горе, лгать соседям, родственникам, чтоб не лишиться своего утлого благополучия — комнаты в коммуналке да работы и хлебных карточек.
Да разве и бабушка не принуждена была поступить точно так же? Отец родился в приснопамятном тридцать седьмом, и, видно, лихо же ей пришлось…
«Весной двадцать седьмого года, незадолго до того, как мы с женой так счастливо воссоединились, наконец, Конни получила ложную весть о моей смерти в лагере. Успела — таки… Мы никогда не говорили с ней об этом, но даже сейчас я с ужасом думаю о том, что пришлось ей пережить тогда, каким чудом она выстояла? Умом я понимаю прекрасно, что, если бы только попробовал написать ей из лагеря — все тут же открылось бы, и тогда не видать мне свободы, купленной такой дорогой ценой.
И все же… Душу мою томит тяжелый груз вины, что не сумел уберечь ее от лишних страданий».
Теплым апрельским днем, когда городские улицы высыхают после растаявшего снега и дворники сметают с мостовых накопившийся за зиму мусор и грязь, Конкордия Сабурова шла домой, и небо над головой казалось ей черным.
Сегодня утром она получила извещение с почты «явиться для получения посылки», и сердце почему-то сжалось в предчувствии беды. Откуда бы это? От кого? Единственный человек, что близок и дорог, вряд ли мог бы послать ей хоть что-нибудь…
На службу она пошла, как в тумане, но сидеть там целый день просто не было сил — отпросилась с обеда и почти бегом побежала на почту. Пришлось долго стоять в очереди, и Конни в нетерпении кусала губы. Уж что бы там ни было, поскорее бы, что ли! Верно говорят, что нет ничего тяжелей неизвестности, и даже казнь не так страшна, как ее ожидание.
Конни чуть не закричала от ужаса и горя, когда толстая равнодушная тетка грохнула перед ней на прилавок фанерный ящик. Эту самую посылку она отправила Саше в лагерь два месяца назад… Она и сейчас могла бы уверенно перечислить ее содержимое — сама ведь упаковывала, укладывала каждую вещь, чтобы поменьше занимала места. Крупа, консервы, теплые носки… Вот и адрес, ею написанный, выведенный аккуратно — и приписка сбоку, чужой и равнодушной рукой: «Адресат умер в лагере».
Она шла домой, неся фанерный ящик, словно гробик. Слезы текли по щекам, но она не вытирала их. В окнах, вымытых к первым теплым дням, играли солнечные лучи, на деревьях показались первые, робкие листочки, и мягкий, вкрадчиво-теплый весенний воздух обволакивал все вокруг, обещая близкое лето.
Она смотрела на прохожих остекленевшим, непонимающим взглядом. Вот идет разносчик папирос со своим лотком, вот поспешает комсомолка в красной косынке, вот какой-то пузатый гражданин в коротком коверкотовом пальто несет связку баранок и громко топает сапогами по мостовой… Как могут они ходить, разговаривать, смеяться, когда Саши нет — и больше никогда уже не будет? И как ей жить теперь, если все годы тревог и ожиданий, терпения и веры — все оказалось напрасно?
Некстати вспомнилась Маруся из двадцать седьмой квартиры — белобрысая, пухленькая крестьянская девчонка. Увидев как-то, как Конни спускается по лестнице в шляпке и старом-престаром, дореволюционном еще пальто с меховым воротником, Маруся была очарована в один миг — и навсегда.
— Вы такая! — только и выдохнула она, и в глазах ее, светло-голубых и огромных, как плошки, появился почти молитвенный экстаз. — Прямо как Вера Холодная!
В общем-то, Маруся была существом добродушным и незатейливым — трудилась на электроламповом заводе, прилежно ходила в кинематограф каждую неделю и мечтала «закрутить себе шикарного кавалера».
И такой вскоре нашелся — хлыщеватый субъект, одетый в толстовку из малинового бархата (видимо, сшитого из театрального занавеса или портьеры) и потертые брюки. Себя он называл «идеофутуристом», читал (а точнее, завывал вслух) совершенно сумасшедшие стихи, в которых «железный лязг и поступь революций» сочетались с «арбузно-спелой грудью граций», и питал большое пристрастие к деревенской картошке, жаренной на сале.
Маруся расцвела, почти каждый день бегала к Конни, выпрашивая то какую-нибудь брошку или шляпку, то меховую горжетку или узкие ботинки, в которые мужественно втискивала крепкие, широкие крестьянские ступни, морщилась от боли и шла на свидание, словно Русалочка по острым лезвиям. А потом прибегала к ней, тихо, как кошка, скреблась в дверь, возвращала взятые вещи и все говорила, говорила о своей любви… По правде говоря, это было довольно скучно и утомительно, но Конни почему-то не гнала ее.
Только вот недолго длилось Марусино счастье. В конце зимы, когда морозы сменились влажным и промозглым ветром, в котором чувствуется первое, робкое дыхание близкой весны, а снежные сугробы начали подтаивать понемногу, Маруся вдруг пришла к ней среди дня, чего раньше никогда не бывало.
Конни так и ахнула, увидев ее. Всегда аккуратная, кокетливая Маруся была сама на себя не похожа. Искусанные, губы, растрепанные волосы, дырявый платок накинут на плечи, и даже чулки почему-то разные…
— Что с тобой?
— Он… Он… Он меня бро-осил! Сказал — дура я деревенская, а ему это… Вдохновение надо!
Маруся с трудом выговорила трудное слово и зашлась в рыданиях.
— Я жить без него не буду! — упорно повторяла она, и долго еще пришлось отпаивать дурочку то чаем, то валерьянкой, пока успокоилась хоть немного.
Маруся поплакала — и перестала, скоро нашла себе нового кавалера — застенчивого монтера Гришу, и теперь, кажется, совершенно счастлива. А вот фраза почему-то зацепилась в мозгу накрепко. «Жить без него не буду…»
Конни всхлипнула и зашагала быстрее. Ей-то самой — зачем теперь жить? Неужели завтра снова идти на службу как ни в чем не бывало и опять выстукивать на машинке «настоящим подтверждаем», а потом — возвращаться в свою квартиру, где когда-то мама играла Моцарта на рояле, а теперь — не дом, а содом, двадцать душ на пять комнат, в коридоре все время ругаются из-за очереди в уборную, а в кухне на веревках сушится мокрое белье и коптят четыре примуса и пахнет переваренной капустой? Стоять в очереди за керосином, обедать по талонам в столовой «нормального питания», в который раз штопать-перешивать старые вещи, чтоб не стыдно было выйти на улицу, и нести в торгсин последнее золотое, чудом сбереженное колечко, чтобы собрать посылку?
Страницы:

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19





Топ 10 за сутки:
 
в блогах
 

Отзывы:
  • nikaws о книге: Светлана Ушкова - Проклятый отбор
    Тема привычная, слог читаемый, вроде и наработки свои есть...Ннноо сахарнодесертный король к которому получила допуск побитая, маленькая, серая мышка, и вкусив десертика, превратилась в цветную, капризную (моментами) крысу. Кардинально хар-р поменялся. Жаль, что все предсказуемо. Почитать можно, но потом не вспомнится.

  • nikaws о книге: Марина Комарова - Секретарь демона, или Брак заключается в аду
    lunariz, легко скачать в сети.
    Не знаю даже, вначале показалось, легко, юморно, но затем полились потоки слюней, и похотливости, понимаю, что автор так видит ад, супер идея. Как и некоторые другие умные мысли, но увы обертка этих мыслей мне не нравится. Этожжж как надо не любить или не хотеть ребенка, чтобы назвать Адой.

  • Натусик о книге: Лори Фостер - Удачный контракт
    Оценка 8 (1О)

    Мило, наивно и интересно.

  • Юнона о книге: Ирина Владимировна Смирнова - Потомки мертвого короля
    Не дошла до "горячих" отношений, интерес стух раньше. Сумбур полный, что с повествованием (то идет от лица 1 героя, то на другого прямо посреди их же диалога переключается), то же с описанным миром (то ли стимпанк, то ли эпоха терминаторов, а иначе как автор себе представляет ментальную связь человека и машины или нескольких людей через машину? ). Добавьте сюда очень корявые имена собственные и др., опять же, непоятно для чего "выдуманные" для уже имеющихся в жанре понятий, и попробуйте этим заинтересоваться. У меня не вышло, в топку!

  • Werenok о книге: Андрей Андреевич Красников - Папирус любви [СИ]
    Шикарная книга. С лёгкими романтическими нотками и счастливым концом.

читать все отзывы




    
 

© www.litlib.net 2009-2019г.    LitLib.net - собери свою библиотеку.