Милена стояла перед зеркалом и заканчивала свой туалет, предварительно распахнув настежь дверь гримёрки. Платон наблюдал из коридора, как она вяло причёсывается, припудривается, и очень удивился тому, как она смотрит на себя в зеркало. Холодно, без всякого любования или восторга, как это обыкновенно делают другие женщины, Милена смотрела на себя тоже как на постороннего человека, то есть безразлично. Неестественно безразлично она смотрела на себя до тех пор, пока случайно не обнаружила, что за ней наблюдают. А поймав на себе взгляд Платона, она тут же стала красоваться и прихорашиваться, томно замедляя каждое движение, и нежно, слишком по-женски, разглядывать в зеркале отражение своей юной красоты.
– Тоник, – позвала Милена, – Тоник, ты, кажется, хотел меня куда-то пригласить? А? Совсем забыла тебе сказать, что сегодня вечером я совершенно свободна, – довольно буднично сказала Милена, но Платон этой её будничности замечать не захотел.
Он даже привскочил от неожиданности и чуть было не закивал в знак согласия, но в это мгновение в его голове поднялся такой шум от приближающегося возможного счастья, словно это были волны моря, что он почти перестал соображать, вдобавок ко всему его охватило какое-то оцепенение. Милена подошла к нему вплотную и кротко засмеялась жесткими женскими глазами на совсем ещё юном девичьем лице.
– Подожди, Тоник, я таблетки забыла, – почти ласково проворковала Милена, не дожидаясь его согласия, видимо подумав, что её заманчивое предложение – это вопрос уже решённый.
– Ты, что, заболеваешь? – спросил Платон.
– Нет, это ты заболеваешь, и, кажется, головой, – она отозвалась уже не так любезно и даже несколько иронично, – я же ничего не ем, Тоник. А если не принимать витамины, то ноги у меня будут сведены судорогой от недостатка калия, зубы мои выпадут от недостатка кальция, волосы отвалятся от нехватки Д3, ну и так далее, и от меня ничего не останется. Так что я, догадливый ты мой, уже много лет живу одними таблетками. Странно, что для тебя это новость. Ну да ладно, пошли.
Уже загорелись фонари, и люди куда-то спешили, не обращая друг на друга никакого внимания. Он повёл её по сероватой улице, сосредоточенно ухватившись за её хрупкий локоть. Всякий увидавший Платона в эти мгновения решил бы, что идёт полоумный. Платон был болезненно счастлив, в странном опьянении от мысли, что сегодняшний вечер она проведёт рядом с ним. Он чувствовал себя покорным агнцем, которого ведут на убой, и ничего не мог поделать, напротив, был даже рад этому. Милена была совершенно спокойна и без всякого притворства и наигранности спросила:
– Куда ты меня ведёшь, Тоник?
– Мы идём в гости к моему очень старому деду, наполовину немцу Кантору. Он всегда был мне вместо родителей.
– С ума сошёл? Это ведь неудобно. Да и зачем? Ты торопишь события. Я не желаю быть представленной ко двору раньше времени.
– Не беспокойся, он тебе понравится. Это необыкновенный человек, вот увидишь. Он философ, правда немного сумасшедший, то есть я хотел сказать чудаковатый, как и положено всякому философу, – с некоторым пафосом говорил ей Платон. – Когда-то давным-давно он жил во Фрайбурге и даже слушал в местном университете лекции самого Хайд…
– Нет, – резко оборвала его Милена, – нет, Тоник, говорю же тебе, это неудобно. К старому деду мы пойдём в другой раз, а сегодня пригласи меня к себе в гости. Я ведь не слепая, вижу, как ты следишь за мной, точно ястреб, дожидаясь добычи. Твой час настал, приглашай в гости, пока я не передумала. Пойдём к тебе, посидим, и ты мне расскажешь про своего деда.
– С удовольствием, Милена, с огромным удовольствием! – воскликнул Платон. – Но я ловлю тебя на слове, ты только что пообещала увидеться со мной ещё раз.
– Не валяй дурака, Тоник, – она уверенно посмотрела ему в лицо, – и не занимайся вымогательством. Ничего я тебе не обещала. – Это был уверенный спокойный тон хозяина, говорящего со слугой, но Платон опять ничего этого не заметил, или нарочно решил не замечать. Он торжествовал, как доверчивый лесничий, он почти праздновал победу, несмотря на слишком ощутимые перебои с дыханием. Ну и ладно, ну и чёрт с ним, пусть лесничий. В любви, как в азартной игре, как в тотализаторе, не существует классовых различий, в любви есть только победители и побеждённые.
Спустя несколько часов, после пары бокалов неразбавленного тёплого виски, он держал её объятиях, покрывая бесчисленными поцелуями, которые разрастались, как шторм, и с каждой секундой только усиливались. Это был настоящий дождь, переходящий в ливень поцелуев на её равнодушных губах и безупречном теле. Платон порывисто дышал, задыхался, покрываясь холодным любовным потом, и не чувствовал, что обладает ею, словно он занимался любовью сам с собой, в одиночестве.
– Милена, сейчас ты была не со мной, – спустя некоторое время, когда шторм поутих, укоризненно сказал Платон. Она вежливо улыбнулась и рассеянно ответила:
– Я пыталась прокрутить третью сцену второго акта.
– Что-что ты сейчас пыталась сделать? – Платон оторопело смотрел на неё. Он удивился её безмятежности в то время, как в нём самом кипели страсти, и почувствовал обиду, почувствовал себя в уязвимом положении. Его слишком смутило небрежное спокойствие её тона. Как же так? Его глаза немного вздрагивали – так было всякий раз, когда он волновался.
– Послушай, Тоник, если ты не способен одновременно «делать это» в постели и думать о балете, тебе не место либо в балете, либо в постели. Если что-то мешает сцене, если что-то несовместимо с мыслями о ней, откажись немедленно…
– Мне не нравится, когда ты называешь мою любовь «делать это».
– Да не заводись ты, мы говорим о разных вещах. Ты сейчас словно перегретый, дымящийся танк. Пойди прими душ, – она говорила слишком равнодушно, так говорят люди либо перенасытившиеся любовью, люди уставшие от неё, либо никогда её не знавшие. Платона это задело, ему хотелось подмешать в свой тон ноты иронии или даже цинизма, чтобы хоть как-то защититься, спрятаться в этом цинизме, но он знал, что сейчас ему это не удастся, сейчас всё слишком серьёзно для театральной игры, и он остался по-прежнему настоящим, незащищённо-искренним.
– А ведь ты даже не вспотела, Милена!
– На сцене с меня пот каждый день градом льёт.
– Значит, пот любви тебе неинтересен?
– Ничего это не значит, глупый, – довольно нервно сказала Милена, – а если у тебя от пары-тройки поцелуев вдруг голова закружилась, то я здесь ни при чём, – произнося всё это, она смотрела на него опять же как на постороннего человека. – Ладно, я устала, мне пора, завтра трудный день. Надо лечь пораньше спать, чтобы есть не хотелось. Только прошу тебя, ничего мне больше не говори. Твоя первобытная простота меня и так утомила.
Её слова его почти доконали, но он сделал над собой усилие, чтобы промолчать. Она была прекрасна до слёз, до бешенства, до кома в горле. Его глаза встретились с её насмехающимся, снисходительным взглядом. Она смотрела на него так, как смотрят любители ледяной проруби в сорокаградусный мороз на тщедушных слабаков, неспособных к ним присоединиться. Захотелось поцеловать её на прощание, дать ей понять, что его платоническое обожание, обретя сегодня вполне реальный физический вкус, теперь только усиливает его привязанность к ней. Но эта мысль на мгновение ужаснула даже его самого и наполнила отвращением. Кровь так быстро кинулась в голову, словно собиралась хлынуть фонтаном из ушей. А в ушах стоял звон, вероятно для того, чтобы он не мог расслышать, как громко она сейчас хлопнет дверью, но Милена ушла совсем тихо, аккуратно притворив её за собой. Поцеловать её он так и не посмел.
Подумать только, ещё несколько часов назад он был самым беззаботным мужчиной, способным верить в возможное счастье, мужчиной, у которого ещё всё впереди. Он, как последний глупец, был одурманен своими же фантазиями. А теперь «это» уже позади, оно произошло, оно случилось, и остались лишь тоска и злость, сшитые из мучительно-сладостных воспоминаний о том, что только сейчас на его глазах так быстро сделалось прошлым. Зато он в очередной раз отчётливо понял: её единственное физическое влечение – это сцена. Хуже то, что Милена не сохранит ни о его сегодняшней любовной горячке, ни о своих незначащих мгновениях ни единого воспоминания, словно ничего у них и не было. Он так и не смог заразить её своей страстью. Или пока не смог? Как говорит его дед, самая разрушительная на свете человеческая беда – это неодолимая тяга обладать недоступным. Его мутило от этой мысли. Как там у классика: «Так не доставайся же ты никому». Фантазёр, однако, этот классик. Или нет, почему, собственно, фантазёр? Этот парень был не так уж неправ.